Его обнаружила одна из уборщиц, работавших ночью на сорок втором этаже центра «Ренессанс». Он сидел, положив голову на скрещенные руки, рядом с аккуратно сложенной кипой дел. Вполне себе обычная картина для представителя «белых воротничков», задержавшегося допоздна и решившего немного вздремнуть. Женщина могла бы просто закрыть дверь и продолжить уборку, если бы не фоторамка, лежавшая посередине ковра изображением вниз. Уборщица вошла в кабинет и подняла фото, собираясь вернуть на место. И тут она увидела, что стекло разбито так, как ни за что не могло бы разбиться, если бы рамка просто упала со стола.
Тогда она подошла к отцу и потрогала его лоб. Он уже был холодным.
Позвонив «911», уборщица вынула фотографию из рамки и положила ее на стол. Она предположила, что умерший сам швырнул фотографию на пол. Кто знает, что заставило его так поступить – стресс, домашние проблемы? Минута гнева и слабости, о которой, возможно, уже сейчас жалеет его душа там, где она теперь находится.
Однако женщина ошибалась на этот счет. И следователь тоже. Как, впрочем, и любой, кто думал, что папа в офисе был один в минуту смерти.
На фото счастливый папа держал на руках двух новорожденных младенцев, двух ангелочков, завернутых одного в голубенькое одеяльце, а другого – в розовое. Но не папа в ярости швырнул на пол фото, где он держал меня и Эш. Это сделал не он.
Это сделала моя сестра.
Глава 8
У меня есть талант умирать. Похоже, это единственное, что я умею делать не так, как другие, кто умирает раз и навсегда, я повторяю это с завидной регулярностью, поскольку пожар в доме на Альфред-стрит был не первым случаем, когда я умер и потом ожил. Первый раз это случилось в самом начале. В день, когда мы с Эш родились.
Роды были тяжелыми. Тяжелыми в старом смысле этого слова: они едва не стоили жизни нашей матери. А мы с Эш в первые несколько минут после нашего появления на свет чуть не погибли. Пуповина захлестнула горло моей сестры и мое, и мы родились синие и неподвижные. Мертворожденные.
Мама рассказывала папе, а позже, в изрядном подпитии, и мне, как она испугалась при одной мысли о том, что может потерять обоих детей, и сделала то, на что вряд ли осмелилась бы в церкви. Она начала молиться. Воззвала к Богу, дьяволу, любой силе, которая могла услышать ее.
«Спаси моих детей и возьми меня. Я – твоя»
Доктора и нянечки вертелись вокруг нее, возились с новыми аппаратами в слабой надежде оживить нас. А мы с Эшли лежали за ширмами по обе стороны от матери, обклеенные разными датчиками и прочей ерундой. Мама ничего не слышала. Она чувствовала, как шевелятся ее губы, но слова вылетали, как теплые мыльные пузыри, и никто из врачей, перемещавшихся по родильной палате, словно белые облака, даже не остановился, чтобы посмотреть в ее сторону. Вместо новорожденных малышей, скрытых от нее за занавесями, мама могла видеть лишь две толстые линии на двух мониторах.
Именно тогда она добавила в свою молитву нечто новое.
«Пожалуйста, спаси их! И если ты это сделаешь, можешь взять себе все, что захочешь!»
Практически в то же мгновение главный хирург доктор Ноланд (мать произносила это имя с каким-то благоговейным страхом) замер и, склонившись, посмотрел ей в лицо. Остальные сотрудники медицинской бригады продолжали суетиться вокруг, не обращая на них внимания. На доли секунды мама и доктор оказались вырванными из реальности, как будто кто-то из них двоих объявил: «Остановись, Время!» И Вселенная один-единственный раз послушалась. По крайней мере, так описывала это мгновение моя мать. Странный временной промежуток, который она осознавала как внетелесное, астральное переживание, хотя сама в тот момент лежала неподвижно на хирургическом столе. И была там…
Вот почему, когда мать увидела, как зрачки хирурга из серо-зеленых, сузившись, превратились в две кроваво-красные капли, она не посчитала это сном или побочным эффектом от анестезии. Она воспринимала происходящее так же реально, как все, что происходило до и после того.
Доктор смотрел на нее своими багровыми глазами, и мама внезапно осознала две вещи. Во-первых, что в ту секунду перед ней в обличье доктора Ноланда был совсем не он. И, во-вторых, она поняла, что совершила ошибку, чудовищные последствия которой даже не могла себе представить. И ничто теперь не сможет исправить эту ошибку, даже ее собственная смерть.
А потом все кончилось.
Глаза хирурга погасли. Вновь стали безмятежно-зелеными, такими, какими они смотрели поверх марлевой повязки много лет, наблюдая, как приходит и уходит жизнь.
Он вернулся к мешанине иголок и пробирок, назначению дозировок лекарств и чтению показателей приборов, но за всем этим угадывались приготовления к соборованию в его больничном варианте. Мама заметила, что медперсонал по инерции продолжал выполнять необходимые манипуляции: видимо, все уже понимали, что ничего больше сделать невозможно, и только ожидали, когда об этом будет сказано вслух. И тут графики на двух экранах дернулись.
Сердцебиение.
К удивлению медиков, иглы и трубки вернули нас к жизни. Но наша мать понимала теперь еще одно: доктора и медсестры не имели к этому никакого отношения.
Мы долгое время не дышали, поэтому имелись опасения, что без доступа кислорода у нас могли появиться нарушения в работе головного мозга или какие-нибудь иные физические расстройства. Но если не считать небольшого дефекта левой ноги, что в сочетании с моим ростом привело к немного неправильной походке, с нами все было в порядке. Эш выглядела намного лучше меня. По всем показателям она оказалась вполне здоровой. Для нас двоих свершилось чудо.
И все же превосходство Эш стало проявляться с самого начала. Моя сестра жадно хватала грудь, тогда как меня пришлось кормить из бутылочки. Оказавшиеся в безвыходном положении сиделки признали меня «слишком слабым, чтобы сосать», и я был отлучен от материнской груди. Все хором восхищались девочкой («Такая хорошенькая! Такая живая!») и наперебой жалели меня («Бедный малыш!»).
Близнецы. Настолько по-разному одаренные, с первых дней жизни развивавшиеся так по-разному, мы были абсолютно не похожи, и даже собственные родители с трудом признавали нас братом и сестрой. К тому времени, когда мы пошли в ясли, лишь педагоги знали, что у нас с ней общие отец и мать. Порой, когда взрослые замечали меня, мальчика, неизвестно почему стоявшего рядом с ней, и спрашивали: «А это кто у нас?» – я не успевал открыть рот, как Эш отвечала: «Я и сама не знаю. Ты кто?»
Все годы, пока она была жива, и потом, когда ее не стало, услышав этот вопрос, я ничего не мог с собой поделать. Несмотря на все, чего я добился и что смог совершить, мой ответ всегда звучал так:
– Я брат Эшли Орчард.
И если другие с трудом этому верили, то следующая фраза воспринималась как откровенная ложь, когда я добавлял:
– Мы близнецы.