Дикая злость разобрала меня на всех вообще родственниц, друзей и знакомых, присасывающихся к чужим бедам, происшествиям и постелям и представляющих все происходящее в преувеличенном виде, чтобы пожить в мире роковых страстей и утолить сенсорный голод.
Звонят тебе:
– Не хотите ли взять собаку – закрывается приют для животных, и их усыпят. Нет? Тогда узнайте у своих знакомых, может, кто-то возьмет?
Всего несколько таких звонков – и от благоуханной совести и совокупного благородства становится не продохнуть.
Эта родственница притащила как-то домой сучку с течкой. На автобусной остановке люди едва не плакали от объятий пожилой дамы в шляпке с бездомной псиной – решили, что нашлась хозяйка собаки. Дома она отмыла беспризорницу шампунями, накормила, отвела уютный угол. А когда на следующий день вышла с ней на прогулку, та стала елозить и валяться в «миссионерской позе» на земле и в конце концов, умчалась в кусты к кобелям и больше не вернулась.
Именно эти неравнодушные и недооцененные греются около чужих жизней, аплодируя на похоронах актеров или хирургам после удачной операции в больницах.
Москва пустилась во все тяжкие, как обычно перед началом дачного сезона и летних каникул. Президент оторвал голову премьеру и приделал новую, не продержавшуюся и трех месяцев. Самому ему грозил импичмент, но Дума не стала рисковать на этот раз собственной стоглавой головой. Победил трусоватый цинизм:
– Я настаиваю на импичменте!
– А я на лимонных корках.
Меня вполне удовлетворил такой исход, потому что пьющий президент был все же на порядок лучше той страны, которую призван был возглавлять, – сбрендившей и едва не озверевшей России девяностых. Не говоря о столпившихся у трона, лезущих во власть и лижущих карамельные петушки Кремля или плюющихся с безопасного расстояния: «Эль-цын – маньяк власти, ни за какие коврижки он не расстанется с ней добровольно и пойдет на третий президентский срок!» Ни один из этих витий и златоустов не повинится впоследствии за напраслину и клевету.
Идеальной карикатурой на социальную жизнь является тетеревиное токовище, похожее в плане на тележное колесо. Ежегодно прибывающий подрост становится в одну из очередей, мимо которых к центру круга важно шествуют тетерки, не обращая на танцы молодняка никакого внимания, потому что покрывать их будут в самом центре круга полдюжины матерых тетеревов. Очереди продвигаются исключительно в силу естественной убыли, и подросшие тетерева через год возвращаются каждый на свое место – по неписаному закону природы они не могут перейти в другую, более быструю очередь. В Партии, у гутенбергова станка, в Союзе композиторов в советское время творилось примерно то же самое. Теперь просто колес и втулок у нашей телеги стало больше, и падеж двуногих существ без перьев увеличился.
У меня шли очень разные тексты в семи редакциях одновременно, и надо было отслеживать их прохождение, вести переписку, вычитывать верстки, сверки, править. В то же время сочинялся рассказ о байдарочниках в поисках то ли Эдема, то ли Стикса. Мой старый и старший приятель, приохотивший меня к плаваниям по безлюдной местности, – а мы прошли с ним на тихой Украйне добрую дюжину речек – попросил посвятить ему один из текстов.
Только в Москве я понял, какая это сила «социальный заказ» – когда люди сами просят. Для задержанного и никому не нужного это огромный стимул – и, по застарелой привычке отвечая «нет», в девяти случаях из десяти я уже знал, что выйдет «да». Моим ангелам было наплевать на самовыражение, они поощряли только службу – и написанный для двух лиц рассказ окольным путем привели через год к учрежденной будто нарочно премии за рассказ, принесшей мне денег ровно столько, сколько недоставало для покупки сильно подешевшего после дефолта жилья.
С этим моим «заказчиком», назовем его Кость, мы выпивали в мае на презентации роскошного путеводителя по городам мира в фонде Бурбулиса. Водка «Арина Родионовна рекомендует», дымящийся рассыпчатый картофель с маслицем, укропом и сельдью, в гостях весь бомонд того времени – автор книги, бывший рижанин и ньюйоркер, а теперь пражанин Вайль, туго знал свое дело.
Похожий на греческого сатира Кость тащился от общения и быстро наквасился. В Москву он приехал с бригадой львовских реставраторов надстраивать три этажа в стиле барокко, рококо и ампир над дачей директора автомобильного завода. Мой друг страдал от недосыпа, потому что заказчик любил, как сталинские наркомы, совещаться по ночам со своим личным архитектором. Еще, как армянин, он обожал красивые камни – даже визитной карточкой служила ему тонкая обсидиановая пластинка с золоченой гравировкой. Кость привез посмотреть такую невидаль по моей просьбе, и она разбилась у нас на глазах при падении на пол, когда за полночь мы продолжили с ним застолье у меня на кухне. Мне нравились его историйки – врезавшиеся в память кадры, воспроизведенные на струящейся, прозрачной «мове», с модуляциями глухих и звонких «г». Надо было очень постараться, чтобы выработать такую речь. Поэтому на столе появился диктофон, намотавший на кассету несколько воспоминаний его детства: о половом органе коровы, приколоченном каким-то прогульщиком и хулиганом к школьным воротам, будто тезисы Лютера. Своего отца Кость не знал – агроном из немецких колонистов был расстрелян как «враг народа» до его появления на свет. Война началась для него с речи то ли Молотова, то ли Сталина, раздающейся из черного раструба репродуктора над днепропетровским базаром в зените лета сорок первого года. Базальт брусчатки; алая бричка с голубоватыми брусками речного льда, присыпанного опилками; капли падают на раскаленные серые камни и моментально высыхают; пионерка Нюра в кумачовом галстуке подбегает к бричке, покупает лед и, прижимая его к груди, убегает. Несколько десятков взрослых в гробовом молчании слушают речь вождя, задрав головы. Ну и прочее в таком же роде: как пацаненком хватался за рога вола, и тот приподымал его над заливными лугами и плавнями, чтобы оглядеться и найти спасительную мачту табора; о береговых пещерках, где пастухи держали вещи, а у него жила ласточка; о приступах малярийной лихорадки и о неудачной попытке повеситься, от нестерпимой скуки и из любопытства, в пятилетнем возрасте. Ничего не следовало из этих историй – это были дремавшие на дне сознания моего друга галлюцинации, неподвластные возрасту и имевшие непререкаемую и загадочную власть над ним. Может, поэтому, когда от него ушла жена, он вырезал бумажную птичку, покрасил ее черной тушью и подвесил над кухонным столом, а потом еще несколько лет скрывал от своей матери уход жены – обе были ему «мамками» до седых волос.
Диктофон я купил в своей первой поездке на Запад для работы, и он действительно несколько лет помогал мне выволакивать на белый свет из подсознания и языковой магмы нечто такое, что бодрствующее сознание отметало с порога. И вдруг с изумлением я обнаружил, что этот умещающийся на ладони черный ящичек успел превратиться из рабочего инструмента в саркофаг отзвучавших голосов. Я нашел в нем комичный рассказ старого гуцула о своем единственном в жизни полете на «кукурузнике» из Косова в областной центр – под ненавязчивый аккомпанемент собачьей цепи и коровьего ботала на том хуторе в Карпатах, где больше никто не живет.