Кэти показывает на беспроводной аппарат на столе. Я подхожу и снова прижимаюсь к ней. Она пытается оттолкнуть меня, я настойчив, и все заканчивается тем, что мы падаем в шкаф, срывая с вешалок одежду. Шпильки туфелек впиваются в самые уязвимые места. Я торопливо вскакиваю, ожидая язвительных комментариев Джила и Пола, но им, к счастью, не до меня. Пол в углу, бормочет что-то в телефон. Джил смотрит в окно. Сначала я думаю, что он выискивает Чарли, однако потом замечаю, что его взгляд прикован к приближающемуся к общежитию проктору.
— Послушай, Кэти, — говорит Джил, — нам не надо по размеру. Сойдет все, что угодно.
— Успокойся. — Она достает из шкафа три пары спортивных брюк, две футболки и голубую рубашку, которую я ищу целый месяц. — Если поискать, то можно, конечно, найти и получше…
Мы торопливо одеваемся. Внизу хлопает дверь, и до нас доносится попискивание рации.
Пол откладывает телефон.
— Мне нужно попасть в библиотеку.
— Ребята, выходите через задний ход, — быстро говорит Кэти. — Я его задержу.
Джил благодарит ее за одежду, а я беру за руку.
— Мы еще увидимся сегодня? — спрашивает она с улыбкой, и ее глаза делают со мной что-то невообразимое.
Джил стонет и тянет меня за собой в коридор. Мы выскакиваем из общежития, а сзади слышен голос Кэти:
В окне комнаты возникает силуэт проктора. Джил усмехается. Мы мчимся навстречу пронизывающему ветру, и вскоре Холдер-Холл исчезает за снежной завесой. Кампус почти опустел. Последние остатки принесенного из туннелей тепла рассеиваются, смываемые скатывающимися по щекам крупинками снега. Мы переходим на шаг. Пол идет немного впереди, решительно, как человек, у которого есть цель. За эти последние минуты он не произнес ни слова.
ГЛАВА 4
С Полом мы познакомились благодаря книге. Наверное, мы встречались и раньше — например, в библиотеке Файрстоуна, на семинаре или на лекциях по литературе, которые оба посещали на первом курсе, — так что, может быть, книга здесь и ни при чем. Но если учесть, что речь идет не просто о книге, а о книге, которой пятьсот лет, и что именно ее изучал перед смертью отец, это обстоятельство приобретает совсем другое значение.
«Гипнеротомахия Полифила», что в переводе с латыни означает «Борьба Полифила за любовь во сне», была опубликована приблизительно в 1499 году неким венецианцем по имени Альд Мануций.[9]«Гипнеротомахия» представляет собой энциклопедию, замаскированную под любовный роман, научное исследование, охватывающее все темы, от архитектуры до философии. Что касается ее стиля, то он и черепахе показался бы неторопливым. Это самая длинная в мире книга о спящем, на фоне которой Марсель Пруст, написавший самую длинную в мире книгу о человеке, съедающем кусок пирога, кажется Эрнестом Хемингуэем. Осмелюсь предположить, что таковой ее считали и читатели эпохи Возрождения. Уже в свое время «Гипнеротомахия» была динозавром. Хотя Альд и был величайшим печатником тех дней, «Гипнеротомахия» — это клубок сюжетов и характеров, не связанных ничем, кроме главного действующего лица, протагониста, аллегорического обывателя по имени Полифил. Суть проста: Полифилу снится странный сон, в котором он ищет любимую женщину. Но способ изложения настолько усложнен, что даже большинство исследователей Ренессанса — а эти люди читают Плотина[10]на автобусной остановке — считают «Гипнеротомахию» мучительно, невыносимо трудной.
Большинство. Но не мой отец. В исторических исследованиях Ренессанса он шел, так сказать, под бой собственного барабана, и когда большинство его коллег отвернулись от «Гипнеротомахии», он-то и взял ее на мушку. Обратил его к этому делу некий профессор, доктор Макби, преподававший в Принстоне историю Европы.
Макби, умерший за несколько лет до моего рождения, был тихим, робким человечком со слоновьими ушами и мелкими зубами, добившимся мировой известности благодаря кипучей энергии и оригинальным взглядам на историю. Внешне непримечательный, он считался важной фигурой в академической среде. На протяжении многих лет его заключительная лекция, посвященная смерти Микеланджело, собирала полную аудиторию, из которой даже мужчины выходили с заплаканными глазами. Но прежде всего Макби прославился как страстный защитник игнорируемой коллегами книги. Он твердо верил, что в «Гипнеротомахии» заключено нечто великое, и побуждал студентов к поиску истинного значения старинной книги.
Один из его учеников взялся за эти поиски даже с большим рвением, чем на то смел надеяться Макби. Мой отец, сын книготорговца из Огайо, появился в кампусе на следующий день после того, как ему исполнилось восемнадцать. За пятьдесят лет до этого мальчики со Среднего Запада стали в Принстоне чем-то вроде модного поветрия благодаря стараниям Френсиса Скотта Фицджеральда. С тех пор изменилось многое. Университет избавлялся от прошлого, в котором был подобием загородного клуба, и, следуя духу времени, расставался с традициями, как со старой любовью. Сокурсники отца стали последними, от кого еще требовалось обязательное посещение церковной воскресной службы, а через год после его выпуска женщины впервые появились в кампусе в качестве студентов. Радиостанция Принстона приветствовала их звуками «Аллилуйи» Генделя. Отец любил говорить, что дух его юности лучше всего выражен в эссе Иммануила Канта «Что такое Просвещение?». По его мнению, Кант был кем-то вроде Боба Дилана 1790-х.
В этом весь отец: стереть историческую линию, ниже которой все представляется напыщенным, искусственным и непонятным. В истории для него существовали не временные линии и великие личности, а книги и идеи. Он следовал совету Макби сначала два года в Принстоне, потом, после окончания, в Чикагском университете, где получил степень доктора философии за исследование итальянского Возрождения, затем в Нью-Йорке, пока ему не предложили читать курс Раннего Возрождения в Университете штата Огайо, на что он без раздумий согласился, так как был рад вернуться на родину. Моя мать, бухгалтер, вкусы которой не ограничивались Шелли и Блейком, взяла на себя после выхода на пенсию деда книжный бизнес в Коламбусе, так что я воспитывался и рос в среде библиофилов, как другие в религиозной среде.
В четыре года мать уже брала меня на книжные выставки и конференции, к шести я научился отличать пергамент от кожи, а к десяти успел подержать в руках шедевр книгопечатания, Библию Гуттенберга. Но я совершенно не помню, было ли в моей жизни такое время, когда я не знал, какая книга является Библией нашей маленькой веры. «Гипнеротомахия».
— Это последняя из великих загадок Ренессанса, Томас, — наставлял меня отец, как когда-то наставлял его самого доктор Макби. — Но еще никто даже не приблизился к ее решению.
Он был прав: никто. И это понятно, потому что лишь по прошествии десятилетий после выхода «Гипнеротомахии» кто-то вообще догадался, что ее нужно разгадывать. Тогда-то некий мудрец и сделал необычное открытие. Если сложить первые буквы каждой главы, они образуют латинский акростих: «Poliam Frater Franciscus Columna Peramavit», что в переводе означает: «Брат Франческо очень любил Полию». Так как Полней звалась женщина, которую ищет в книге Полифил, то и другие исследовали наконец-то начали задаваться вопросом: кто в действительности был автором «Гипнеротомахии»? В самой книге об этом ничего не сказано. Не знал этого и книгопечатник Альд. Однако с некоего момента общим стало мнение, что написал ее итальянский монах по имени Франческо Колонна. В небольшой группе профессиональных исследователей, особенно последователей Макби, укрепилась также точка зрения, что акростих — лишь намек на сокрытые в книге тайны. Целью группы стало найти остальное.