Игра, о которой я рассказывал, представляет те дни в самом верном свете, но ведь если двое влюбленных хотят видеть глазами друг друга, хотят этого так, что сливаются в едином взгляде, — что же тут особенного? «Когда мою руку сжимает рука твоя» — есть такие строчки в одном псалме нашей Церкви; когда Женевьева вела меня по ухабистой дороге, описывая лес, поля, окутанные дымкой горы вдали, меня часто вновь охватывало то волнение, которое я испытывал ребенком, запевая вслед за отцом и матерью в толпе верующих:
Твоим наставленьям внимая
Всею душой
Я истинный путь различаю
Во тьме ночной
Когда мою руку сжимает
Рука твоя
Ведомый тобой, ступаю
Без страха я.
<Перевод Е Туницкой>
Я снова вдыхаю прохладу большого храма, ступеньки кафедры скрипят под ногами пастора, в нефе кашляют, шепоток пробегает по толпе, все садятся… Странно было возвращаться в ту пору. Моя мать сидит на скамье очень прямо, прижимая к груди старый Псалтырь с золотым обрезом. Отец одет в черное. По воскресеньям он всегда ходит в этом строгом и торжественном одеянии, и лицо его кажется мне еще более суровым, чем в другие дни. Воскресенье. Слова псалмов взмывают к серым каменным сводам…
Более удивительным, чем наша игра в жмурки, кажется мне моя тогдашняя безграничная вера в Женевьеву — как будто она всегда была неотъемлемой частью моей души и даже — я смею написать это — моим спасителем, высшей силой, будто она и только она давала мне жизнь. Вернувшись с прогулки, я бросался на колени — что могло быть естественнее? — и благодарил Бога, даровавшего мне столь чистую радость. Да, то была благодать, я не сомневался в этом. Я был полон признательности, я возносил хвалу, я был счастлив, и Женевьева каждый день приходила ко мне.
Зима возвестила о себе первыми заморозками, долгими сумерками; первый снег лег на деревню, и перед домами выросли поленницы дров. В начале декабря выдалось несколько на редкость прекрасных дней: бездонное голубое небо над искрящимися склонами, солнце, отчетливые силуэты гор и такие яркие рыжие долины меж ними, длинная цепь белоснежных вершин под крошечными облачками, парящими подобно рассыпанным в глубине пейзажа цветам… С наступлением декабря закипает в этих краях бурная жизнь: хозяева готовятся к открытию отелей, заново красят фасады дорогих пансионов, и целые толпы горничных, поваров, портье и официантов в считанные дни заполняют поселок. Во всей этой суматохе прихожане, как никогда, предпочитают держаться тесным кружком, и забавно видеть крестьян и гостиничную публику, которые живут бок о бок, однако обособленной жизнью. Проходит еще немного времени — и вот уже мчатся по улицам сани, запряженные резвыми лошадками, далеко разносится звон колокольчиков, из баров слышна американская музыка, воздух дрожит от гула фуникулеров. Это начинается «сезон».
В этом году ясные дни, сухой и чистый снежок сулили хорошие доходы. Но потом погода внезапно испортилась, налетел ураган, повалил снег, и казалось, ему не будет конца: снег был тяжелый, густой, мокрый, он засыпал лыжные трассы, невозможно стало даже прогуляться. Скверная зима. В четыре часа уже темнело, глубокий снег покрыл склоны. Потом снегопад кончился, задули порывистые влажные ветры, ломая в лесу деревья, срывая дранку с крыш… Курортники уезжали. Отели закрывались один за другим. Можно было видеть, как бредут, сутуля спины под ветром, к станции группки обозленных людей, ощетинившиеся лесом перепутанных лыж. На поселке это бегство сказалось самым пагубным образом. В метеослужбу звонили по двадцать раз на дню: погода стала бедствием для всех горнолыжных баз. Кафе были переполнены. Витрины с сувенирами выглядели теперь нелепо, предлагая копилки-шале и вышитые замшевые кошельки в деревне, покинутой туристами и лыжниками.
Но нам с Женевьевой, хоть мы и не могли никому об этом сказать, такая погода очень нравилась, и каждый день мы отправлялись на прогулку в истерзанный ветрами лес. Он местами являл собою картину разорения: вывороченные корни елей вздымались среди пней, ямы зияли воронками между стволов, то поваленное дерево, то ворох сломанных сучьев загораживали дорогу, густо припорошивший их снег сглаживал колючие очертания этих преград. Трудно было пробраться среди завалов: их белизна слепила глаза, и мы то и дело спотыкались, неуверенно ступая в расщелины и рытвины, разверзавшиеся под нашими ногами. Однако ни за что на свете мы не отказались бы от этих прогулок.
Я долго думал о них, прежде чем выйти из дому, заранее предвкушая радость от лицезрения снега, и сердце мое учащенно билось, когда я представлял себе минуты, которые проведу вдвоем с Женевьевой. А поздно вечером, проводив ее в Бюзар, я вспоминал белые галереи и пещеры, ослепительные стены и залы, выстроенные глубоким снегом, наши тайные владения, чистые и безмолвные, куда мы попадали, входя под сень леса. Иногда у меня бывало там такое чувство, будто я вошел в архитектурное сооружение, совершенное в своей фантазии: словно зодчий, храня свою тайну, закруглил углы, изломал коридоры и аллеи, разрушил симметрию причудливыми нагромождениями, ледяными натеками, кудрявыми, как облака, кустами между галереями белоснежных деревьев, выстроил снежные стены, внезапно закрывающие перспективу тропы или белого зала под серым небом за сверкающими инеем ветвями. Солнца не видно. Сияние исходит от белизны — долгий, мягкий и ровный свет, незадуваемый ветром. Время от времени ком снега падает на землю. И снова смыкается тишина. Время вращается вокруг своей оси. И так долго не властен вечер над этими стенами. Белизна не гаснет, лес тонет в тумане, в сумраке, но под деревьями белый свет еще указывает дорогу идущим…
Я разжигал огонь в камине в моем кабинете, отсветы пламени плясали по комнате, и оживали в алом свете бумаги на столе, мебель, гравюры на стенах. В Бюзаре Женевьева, должно быть, уже спала, и я видел ее рассыпанные по подушке волосы, сияющий венец среди зимы, словно залог того, что вновь засветит солнце. А я завтра снова прижму ее к своей груди, завтра ее красота и нежность вновь воспламенят меня своим светом. К чему сомнения? Можно просто жить в этом мире. И в череде дней крепло наше счастье под взглядом доброго Бога, под Его светом, и было ясное небо, белизна, плоть, торжествующая над печалью и смертью.
Приближалось Рождество. Я должен был заняться приготовлениями к празднику. Каждый год прихожане устанавливают в храме большую ель, а катехумены украшают неф ветками и букетиками остролиста. Храм становится похож на зеленый лесной свод, витражи отбрасывают под эту сень блики закатных лучей. Остро пахнет смолой, и если закрыть на минуту глаза, опьянев от дурманящего аромата, то удивишься, почему же не поют птицы в этом глухом и сумрачном лесу. Странная это пора. Возбуждение охватывает прихожан, их дети разучивают в школе рождественские псалмы, классы полнятся евангельскими чтениями.
Я считаю минуты: каждый год я жду не дождусь, чтобы жизнь вновь вошла в привычную колею и мой храм обрел бы свое истинное лицо.
VII
Но в этом году, наоборот, приближение Рождества наполняло меня радостью, и я ожидал его с таким же нетерпением, как все. Украшение храма и подготовка к празднику позволяли Женевьеве проводить еще больше времени подле меня. Поднимая глаза, я видел, как она трудится среди других девушек и юношей, размещавших зеленые букетики в нишах, на нимбах ангелов, среди ветвей ели. Ель уже установили. Ее пышно украсили свечками и звездами. Все приходили на нее полюбоваться. Счастье окрыляло меня. Гимны, которые мы повторяли, наполнялись для меня истинным смыслом, тексты и стихи, которые я толковал, находили место в моем сердце. В рождественских яслях расставили восковые фигурки: Мария, Иосиф, младенец Иисус, пастухи и волхвы в золотых одеяниях. Стойло наполнили соломой, а алтарь за ним был убран ветками остролиста, словно для того, чтобы окружить сцену ореолом жестокости, и в этой воинственной и кровавой чаще, сомкнувшейся за потоками чистейшего света, я узнавал мою прежнюю душу, ту, что жаждала покарать, сломить, восторжествовать в неведении своем и страхе.