Валет червей, дорогой мой, червей или сердец. Будьте любезны, величайте меня надлежащим именем. Даже у валетов есть гордость, знаете ли. Немало сердец у меня про запас. Одно для любовницы — это раз. Второе — в подарок почтенной мадам. А третье — на паперти нищей отдам,[10]но, заметьте, только для того, чтобы ее утешить. А что они дали мне взамен? Несколько вздохов, перепихон на скорую руку и столько слез, что ими можно было ванну наполнить. Женщины! Вечная моя погибель, но я не могу без них. Клянусь, в аду я буду флиртовать с маленькими дьяволицами — люблю погорячее. Что такое?
А, нуда — история. Вижу, я вам неприятен. Но вы выпустили меня на сцену, и пока что я не собираюсь уходить. Кури свою трубку, старик, и не мешай. Позвольте представиться.
Мозес Зэкери Харпер, поэт, немного художник, грешник, дамский угодник, гедонист, валет червей и туз жезлов, некогда любивший и потерявший миссис Юфимию Честер.
А что же добрый Генри?
Скажем, возникли непредвиденные осложнения, возможно, женщина (кто знает?)… быть может, доля правды в шутке, отпущенной в адрес праведного мистера Честера. Достаточно будет слова «холодность», профессиональная холодность. Мистеру Раскину понравилась моя картина «Содом и Гоморра», и он благосклонно отозвался о ней в прессе. Что это было за полотно! Три сотни тел, сплетенных в восторженных объятиях! И каждый дюйм женской плоти отвоевывал территорию! Благочестивый мистер Честер презирал меня от всего сердца, но завидовал моим связям. По правде говоря, связей-то не было — ну, то есть, с той стороны супружеской постели, где они пользительнее, — хоть мне и удалось выудить из-под кружевных юбок пару-тройку никчемных одолжений.
Вообразите наш разговор за чаем.
— Не хотите ли чашку чая, мистер Харпер? Я слышал, ваша выставка прошла с некоторым успехом… — Лицо у бедного Генри постное, как у старой девы. Ваш покорный слуга одет небрежно — никакой шляпы, рубашка расстегнута, — отмеривает продуманные оскорбления («Мне кажется, я вижу влияние сэра Джошуа Рейнолдса[11]в той последней работе, мой дорогой друг…»). Признаюсь, я был жалом в его плоти. Бедный Генри не был рожден художником, он не обладал артистическим темпераментом и вместо этого демонстрировал удручающую склонность жить непорочно, ходить в церковь и тому подобное — я никогда не упускал случая съязвить на этот счет.
Представьте мое удивление, когда, вернувшись из долгой заграничной поездки, я узнал, что он женился! Сначала я развеселился, потом не поверил. О, он по-своему привлекателен, но любая женщина, обладающая хоть граммом здравого смысла, поймет, что в нем не больше страсти, чем в куске бекона. Что, впрочем, лишь доказывает, что у большинства женщин этого грамма здравого смысла нет.
В конце концов мне стало ужасно любопытно. Хотелось посмотреть, что за заблудший образчик слабого пола попался в его ловушку. Простая девушка, думал я, несомненно, оплот местной церкви и умеет рисовать акварели. Я навел справки в артистических кругах и узнал, что Генри женат уже почти год, что жена его крайне болезненна и что в январе она разрешилась мертвым ребенком. По общему мнению, она была весьма красива какой-то особой, необычной красотой. Мне сказали, что Генри готовит выставку, приуроченную к годовщине их свадьбы, и, понимая, что это, пожалуй, единственный способ сделать так, чтобы старый синий чулок меня принял, я вознамерился посетить это мероприятие.
Он решил устроить выставку в своем доме в Хайгейте, на Кромвель-сквер — по-моему, ошибка. Следовало бы снять небольшую галерею — где-нибудь на Чатем-плейс, к примеру. Но ему бы никогда не хватило духа выставляться под самым носом у своих прерафаэлитских кумиров. К тому же он с самого начала нацелился на выставку в Академии, я слишком хорошо знал его и не ожидал, что он согласится на что-нибудь поскромнее. Как положено, объявление напечатали в «Таймс», затем разослали робкие приглашения влиятельным критикам и художникам (меня в списке, разумеется, не было).
Я пришел около двенадцати, позавтракав в ресторанчике неподалеку. Подходя к дому, я заметил, что у ворот топчутся несколько человек, будто не понимая, ждут их или нет. Я узнал Холи Ханта и Морриса — он сердито хмурился в ответ на какое-то замечание Ханта, — а рядом с ним миссис Моррис, словно сошедшая с полотна Россетти; на мой вкус, она как-то чересчур. Однако Генри будет доволен, лишь бы ему не пришлось с ними разговаривать: он не выносит эксцентриков и грубиянов, а судя по тому, что я слышал о Моррисе, он не жалует напыщенных ослов вроде Генри.
Заметив своих друзей, которые только явились, я присоединился к ним, не переставая удивляться, зачем они пожаловали на это мероприятие. Он — молодой поэт-неудачник по имени Фингласс, она — его муза Дженни. Я ухмыльнулся, услышав, как он представляет ее старой склочнице экономке, поджавшей губы, как «миссис Фингласс», — экономка умудрилась ответить взглядом скептическим и вежливым одновременно, и мы зашли в дом.
Как же это типично для Генри Честера — устроить выставку a domicile,[12]не успела жена оправиться от тяжелой болезни, подумал я, оказавшись внутри. Я уверен, он оскорбился бы до глубины души, если бы кто-то ему на это указал. Я знал, что за человек Генри: все его натурщицы в один голос твердили, что, хотя платил он неплохо, за мольбертом он был «сущий тиран», приходил в бешенство, если девушка всего лишь меняла позу, забывал, что им необходимо отдыхать, и вдобавок ко всему читал нравоучения этим несчастным созданиям, большинство из которых оказались на улице вовсе не по своей вине и выбирали эту работу как более высокооплачиваемую и уважаемую форму проституции.
Всего собралось около дюжины посетителей — некоторые рассматривали холсты в рамах в коридоре, но большинство переместились в гостиную, где была выставлена основная часть работ. В центре Генри многословно вещал что-то маленькому кружку восторженных ничтожеств, потягивающих херес и фруктовую наливку. Генри взглянул на меня, когда я вошел, и поприветствовал коротким кивком. Я победно улыбнулся, налил себе хересу и лениво двинулся к картинам — как я и ожидал, абсолютно бездарным.
В этом человеке не было огня: картины тусклые, причудливые, но безжизненные, и сентиментальность его заурядной души так же очевидна, как и недостаток страсти. Пожалуй, писать он умел, и натурщица мне показалась вполне интересной, но, к сожалению, довольно бесцветной. Очевидно, это была его постоянная модель: ее лицо смотрело на меня почти из каждой рамы. Странное маленькое создание, она была далека от современных стандартов красоты — детской фигуркой и бледными распущенными волосами напоминала средневековых дев. Может, любимая племянница? Я изучил подписи к картинам: «Джульетта в гробнице», «Навсикая», «Маленькая нищенка», «Холодное венчание»… Неудивительно, что девочка так печальна — на каждом холсте она изображалась в какой-то жуткой, мрачной роли… умирающая, мертвая, больная, слепая, брошенная… худенькая и жалкая, точно мертвый ребенок, Джульетта, завернутая в саван, нищенка в обносках, испуганная и потерянная Персефона в шелках и бархате.