«Нельзя, нельзя, нет ферзя! А позволено голодать и можно в душу наплевать, да еще трижды на дню, так все живут, так и я живу! Сейчас пойду домой да съем всю эту дребедень! Ура! Ура! Многая лета царю! Закон я уважаю, беру за хвост и провожаю! Ничего я не боюсь, ко всем задом повернусь! Пускай любой Иван меня поцелует…»
Стоило городовому отвернуться, как горбун снова заводил свои витиеватые песнопения, расхваливая товар то так то сяк: здорово для желудка, хорошо для печени, предупреждает выкидыш, снимает зуд, чесотку и сыпь, хорошо от изжоги, против запоров, против расстройства. Женщины хохотали и покупали. Прямо рыдали от смеха. Девчушки всплескивали руками: «Мамочка, он такой смешной!» — и дотрагивались до горба — на счастье.
К вечеру, когда все еще кричали, пререкались, проклинали друг друга, горбун уже шел домой с пустой корзинкой и с кошельком, полным грошей, копеек, пятаков, гривенников. Бывало, останавливался у Радзиминской синагоги, где мы с отцом молились. Ставил корзины на лавку, вместо пояса подвязывал веревку, прикладывал пальцы к мутному оконному стеклу и нараспев заводил: «Счастлив тог, кто обитает в доме Твоем…» Забавно было глядеть, как этот насмешник склоняется перед Богом и бьет себя в грудь во искупление грехов. Мне нравилось трогать его весы с заржавевшими цепями. Раз как-то перед Пасхой он пришел к моему отцу, чтобы тот купил у него хомец, как это делает каждый еврей. В доме раввина ему пришлось вести себя прилично. Отец попросил его притронуться к платку в знак доверия: чтобы он мог продать его хлеб и все другое квасное нашему домовладельцу-поляку. Помню, отец спросил, не осталось ли в его доме спиртного: водки, самогону может, пива. Горбун в ответ криво ухмыльнулся: «Что-нибудь уж всегда найдется».
А в другой раз он пришел в наш дом на свадьбу. Сменил свой латаный-перелатаный пиджак и засаленные, потертые штаны на длинный, до колен, лапсердак, нацепил крахмальный воротничок, манишку. Еще на нем была черная фуражка, на ногах — лакированные штиблеты. Из кармана жилетки свешивалась цепочка от часов. В таком наряде не очень был заметен горб. Он крепко сжал руку жениха и сказал: «Надо думать, меня скоро пригласят на обрезание?» Потом подмигнул понимающе и скорчил гримасу. Даже я, одиннадцатилетний мальчик, не мог не заметить, какой высокий у невесты живот и как он выпирает. Горбун подошел к моему отцу и не преминул сказать: «Рабби, не тяните с церемонией, невесте пора к доктору».
Прошло много лет. Даже не берусь сказать, сколько именно. Я шел вдвоем с моей переводчицей на иврит Мойрой Бажан по Тель-Авиву. На перекрестке, там, где пересекаются Бен-Иегуда и Алленби, я спросил у нее: «Разве поймешь, что это Земля Израиля?» Если бы не еврейские буквы на вывесках, можно было бы подумать, что я в Бруклине: те же автобусы, такой же шум, те же бензиновые выхлопы, даже кинотеатр такой же. Современная цивилизация поглотила всякую индивидуальность. Если на Марсе есть жизнь, надо думать, и там вскоре…
У меня уже не было времени описывать, что будет тогда. Я поглядел направо: передо мной была Крохмальная. Случилось это как-то вдруг. Мираж, что ли, или видение средь бела дня. Узкая улица, вдоль нее лотки, лотки, лотки… С фруктами, с овощами. А еще рубашки, нижнее белье, развеваются юбки. Толпа не прогуливалась, а неистово рвалась вперед. Чудились те же голоса, те же запахи, вообще все было то же самое, только слов нельзя было разобрать. Показалось сперва, что разносчики расхваливают свой товар на идиш, на польском диалекте, как в Варшаве. Но это был иврит. «Что это?» — спросил я переводчицу. Она ответила: «Базар Кармель».
Я попытался было проложить нам путь через это скопище всяческого сброда, и тут случилось еще одно чудо: я увидал горбуна. Он был так похож на того, из Варшавы, что я было подумал, что это он и есть, но только на секунду. Сын его, может? Или внук? Да, но разве горб передается по наследству? Или сам горбун с Крохмальной воскрес? Я стоял разинув рот. На этот раз клубника, не была подпорчена, но при ярком полуденном освещении казалась раскрашенной. Горбун расхваливал свой товар, распевая на разные лады, — монотонно и в то же время насмешничая, поддразнивая. Желтые глаза его смеялись. Женщины, дети стояли вокруг. Веселились вместе с ним и покачивали головами. То ли одобряя, то ли с укоризной, то ли то и другое сразу. Пока я стоял, глазея, я заметил в сторонке кучку парней, в фуражках с лакированным козырьком, с бляхами на фуражках, в рубашках навыпуск. Что-то вроде варшавской полиции. Они подпихивали, толкали друг друга — как школьники на переменке. Потом прошли сквозь толпу, подошли к горбуну и, не говоря ни слова, принялись передвигать его ящики с клубникой. Это, видимо, была не регулярная полиция, а просто служащие, которые следят за порядком на рынке. Горбун завопил что-то безумное и принялся яростно жестикулировать. Он даже попытался выхватить у парня один ящик, но в это время другой легонько оттолкнул его. Около меня остановился какой-то человек. Мне показалось почему-то, что он говорит на идиш. Я спросил: «Чего они хотят?» «Им кажется, что он занимает слишком много места. Хотят втиснуть еще одного продавца. Черт бы их взял со всеми потрохами», — ответил он.
В этот момент, откуда ни возьмись, появился какой-то человек в красном тюрбане, желтой рубашке, смуглый, прямо как цыган. Пока горбун вопил, подпрыгивал, жестикулировал, человек этот что-то ему в ухо нашептывал. Горбун на время успокоился, слушал, кивал головой, понимающе и деловито. Правда, все еще продолжал протестовать против несправедливости, которую над ним учинили, но уже тоном ниже и с другим выражением лица. Будто бы ворчит, но при этом извиняется. Казалось, изо рта у него вылетали слова, содержащие то ли угрозу, то ли какое-то предложение, а может, просьбу, извинение. Парни уже смотрели по-другому и пожимали плечами. Будто они уговаривали, а может, утешали друг друга. Тут чернявый советчик снова что-то зашептал горбуну, и теперь уже тот стал выговаривать своим мучителям. Но уже по-деловому. Здесь разыгрывалось какое-то действо, но я никак не мог вникнуть в то, что происходит на моих глазах. Толпа любопытствующих теснила меня к горбуну; все происходило очень быстро, слов я не слышал, будто немой фильм разворачивался передо мной, где актеры только шевелят губами и что-то изображают руками. Вот ребята передвигают ящики, а вот уже ставят назад. Продолжалось это не больше чем пару минут. Горбун отер пот с лица рукавом, и хотя он еще тяжело дышал, было видно, как он торжествует. То ли его причитания изменили ситуацию? То ли он пообещал что-то? А что с его благодетелем? Появился и исчез, словно и не было вовсе. Если бы такую сцену показали в театре, я бы сказал, что это мелодрама. Но жизнь не смущают подобные несообразности и искусственные на первый взгляд ходы. Я подошел к лотку, хотел купить килограмм клубники, просто ради горбуна, и вдруг забыл, как называется клубника на иврите. Попытался заговорить с ним на идиш, но сразу же понял, что он — сефард. Все, что я мог произнести на иврите: «Кило эхад» — килограмм.
Но прежде чем я что-либо успел сказать, он уже зачерпнул совочком со дна, где валялись самые мелкие и мятые ягоды. Взвесил так поспешно, будто его цель — скрыть от меня истинный вес. Я дал банкноту и получил сдачу — лира, пол-лиры, четверть лиры, какие-то гнутые алюминиевые пиастры. Такой скорости обслуживания я не встречал нигде, даже в Нью-Йорке. Пластиковый мешочек оказался у меня в руке как по мановению волшебной палочки.