«Может, вбежать туда и сдаться,— подумал Рейнхарт,— вломиться в двери, пробежать по вестибюлю, размахивая носовым платком, и кинуться в ноги лысому стражу — сдаюсь! Они меня пристроят. Они отберут у меня шнурки от ботинок, дадут желтый халат и вообще — пристроят».
Он не сразу припомнил, кто же это развивал теорию капитуляции,— ах да, Брюс, актер-англичанин, с которым он работал на радио в Чикаго. Как-то грустным зимним вечером Брюс вошел в бар Редклифф-отеля, где помещалась студия, и, драматически запахнув накинутое на узкие плечи пальтишко, заявил, что сейчас идет кончать жизнь самоубийством. Он доказывал это красноречиво и убедительно, но вся бражка, что вечно околачивалась в баре, в том числе и Рейнхарт, прикинулась, будто не верит. У редклиффских завсегдатаев блеснула надежда, что наконец-то в Редклифф-отеле что-то случится, и им не хотелось портить себе удовольствие. Другие, быть может, понимали, что, отговорив человека от самоубийства, они взвалят на себя серьезную и, вероятно, непосильную моральную ответственность за него; не говоря уже о том, что отговаривать Брюса значило еще долго выслушивать его пространные речи. У владельца бара были некоторые разногласия с полицией по финансовым вопросам, поэтому он решил не поднимать шума. Словом, Брюс, слегка икая, гордо, в лучших традициях театра «Олд Вик», взмахнул полами, своего пальтишка и, свирепо ругнувшись, ушел, как и положено, в снежную январскую ночь.
Рассказывали, что Брюс доплелся через мост на Кларк-стрит до Петли, где-то опять добавил виски и решил, что можно еще купить себе жизнь ценой капитуляции. Он плюхнулся прямо в снег на углу Ван-Бьюрен-стрит, готовый публично сдаться первому же полисмену, частному лицу или любому виду транспорта, который будет проходить мимо. Но так как январская ночь выдалась на редкость студеной и начала разыгрываться вьюга, ему пришлось сидеть довольно долго. Наконец, на улице появился здоровенный сборщик хлопка с берегов Миссисипи, который только что высадился из последнего автобуса с юга без единого пенни в кармане и злой как черт. Наткнувшись на спящего Брюса, он на всякий случай стукнул его свинчаткой по макушке и отобрал бумажник вместе с предсмертной запиской. Немного позже шедший по Ван-Бьюрен-стрит автобус тоже наткнулся на Брюса и при этом переехал ему левую ступню.
Одни говорили, что впоследствии Брюс умер от инфлюэнцы. Другие утверждали, будто он стал монахом-траппистом и прослыл святым. Третьи уверяли, что он подвизается на государственной службе в одном из федеральных ведомств. Потом разнесся слух, будто в Саут-Сайде, на задах какой-то закусочной, где на электровертелах жарят кур, чикагская полиция обнаружила тело умершего загадочной смертью беглого арестанта, человека малограмотного, с буйным прошлым; однако в кармане у него нашли предсмертную записку, в которой сказывалась рафинированная утонченность натуры и, что интереснее всего, в конце ее целыми кусками цитировалась прощальная речь Эдипа в Колоне. «Во всяком случае,— подумал Рейнхарт,— Брюс доказал невозможность капитулировать на хоть сколько-нибудь приемлемых условиях».
Продрогнув на сыром и холодном вечернем ветру, Рейнхарт поднялся, зашагал через лужайку и вошел в огромные стеклянные двери публичной библиотеки погреться меж книжных стеллажей. Немного погодя он взял с полки залитую кофе биографию Горация Уолпола[5]и уселся в кожаное кресло у окна. По ту сторону стекла на вечерней улице перед машинами бежали кружки светящейся паутины: опять пошел дождь. Если бы только библиотеки не закрывались всю ночь, если бы кто-нибудь проявил такую чуткость, насколько легче жилось бы в этом мире. Но шел девятый час, скоро будут закрывать. Рейнхарт встал и начал было искать другую книгу, но вдруг за стеллажами, в конце зала, где бормочущие старики читали сквозь лупу газеты, увидел дверь с надписью «Музыкальная комната». «Нечего тебе там делать,— сказал он себе,— ты это брось». И с книгой в руках он прошагал мимо стариков, открыл эту дверь и вошел.
Странная темнота стояла в этой музыкальной комнате. Лампы зад полками с партитурами не горели, проигрыватели вдоль стен были аккуратно закрыты пластиковыми чехлами. И — ни одного чело-зека, кроме черноволосого бледного юнца в очках, который сидел у освещенного столика и читал какую-то партитуру. Когда скрипнула дверь, он поднял глаза.
— Закрыто,— сказал он Рейнхарту.— Мы закрываемся в восемь.
— Ладно.— Рейнхарт повернулся, чтобы уйти. Но при этом он взглянул на лежавшую перед юнцом партитуру и внезапно остановился, застыл, не сводя глаз с нот, развернутых на зеленой промокательной бумаге, покрывавшей стол. Это был «Verzeichnis»[6]Кёхеля, и раскрыт он был на 581 номере, на моцартовском квинтете ля-мажор для кларнета и струнных, который называется Штадлеровским квинтетом. «Это уже нечестно,— подумал Рейнхарт, сжимая дверную ручку.— Это просто нечестно. Никак тебя не оставят в покое; они преследуют тебя на этих окаянных улицах, а войдешь в какую-то дверь — н прыщавый мальчишка читает Штадлеровский квинтет.
— Эй, молодой человек,— окликнул его Рейнхарт.
Юнец подозрительно покосился на него, отодвигая стул от столика.
— Ты дудишь в кларнет?
— Учусь,— сказал юноша.— Играю немножко.
— А зачем читаешь Штадлеровский квинтет?
— Для теории,— сказал юноша.— Теоретически.
— Теоретически. И как он тебе теоретически?
— Прекрасно,— тихо сказал он.— Прекрасная музыка. Должно быть... Должно быть, сыграть это — пуп надорвешь.
— Говорят, да,— ответил Рейнхарт. «Верно,— подумал он.— Именно так. Пуп надорвешь».— Слушай,— сказал он.— Пусть будет закрыто вместе со мной, ладно? Я бы хотел посмотреть эту партитуру.
— Так ведь уже закрыто,— пожал плечами мальчик.— Ладно. Садитесь вон туда. Потом потушите лампочку.
Забрав партитуру и книжку Кёхеля, Рейнхарт пошел к одному из пюпитров для чтения. Включая свет, он спиной чувствовал взгляд паренька.
— Вы играете?
— Я? Нет,— ответил Рейнхарт.
Крепко сжав губы, он глядел на черные готические буквы — «Sechstes Quintett von Wolfgang Amadeus Mozart. Allegro»[7]— стояло над первой строкой. «Allegro,— повторил про себя Рейнхарт.— Allegro». Он помотал головой, и усмехнулся, и сжал деревянные края пюпитра так, что побелели костяшки пальцев. «Когда ж ты, наконец, уймешься,— спросил он себя.— Неужели ты еще не понял, что это надо забыть?»
Но глаза его уже отыскали в конце первой нотной строчки букву G, где вступает кларнет и взвивается первое дерзкое арпеджио.
«Да,— подумал Рейнхарт,— пуп надорвешь. Точно».
Так думали и у Джульярда; говорили, что потому-то Сомлио прежде всего проверяет на этой партии кларнетистов. Он тебя нипочем не возьмет, если не прослушает в Штадлеровском квинтете; говорили, будто он принимает нового кларнетиста примерно раз в пять лет.