В нашем доме было высоко, внизу виднелись крыши Гарднер-стрит, и большущее поле, и тропинка, по которой серыми розовыми утрами, в пять часов, в январе, люди ходили пердеть в церковь. В нашем квартале жили старушки, которые брели в церковь на каждой заре, да еще и в конце дня; а иногда еще и вечером снова; старые, молитвенно-набожные, понимали что-то такое, чего маленькие дети не понимают, и в своей трагедии так близко, можно подумать, к могиле, что ты уже видел их профили, отпечатанные в розовом атласе цвета их розовых зорь жизни и мокроты, но запах иных вещей подымается из сердец цветочных, что умирают в конце осени, и мы швыряем их на оградку. То были женщины нескончаемых новел, любительницы похорон; когда кто-нибудь умирал, они узнавали об этом немедленно и спешили в церковь, в дом смерти и, вероятно, к священнику; когда же умирали они сами, другие старухи проделывали то же самое, такие вот чашки сахара в вечности — Вот эта тропка; и важные зимой утренние магазины открываются, и люди здрассъте! друг другу, а я готовлюсь идти в школу. Такая утренняя meli-melon[17]повсюду.
11
Я завтракаю.
Отца обычно дома нет, на работе за городом, возится с линотипом для какой-нибудь типографии — в Андовере, подле тамошних маленьких ежиков волос, которые и понятия не имеют о той тьме, что свойственна земле, ежели не видят, как этот печальный большой человек пересекает ночь, чтобы только выполнить свою 40-часовую рабочую неделю, — поэтому за кухонным столом его нет, обычно здесь только моя мама, готовит, и моя сестра, готовится идти на работу к Такому-то-и-Тако-му-то или в «Гражданин», она там переплетчица — Мне объясняли суровые факты трудовой биографии, но я был слишком горд в пурпурной любви своей и не слушал — Передо мной не маячило ничего, кроме «Нью-Йорк тайме», Мэгги и огромных мировых ночи и утра покровов на веточках и листиках, у озер — «Ти-Жан!» — звали меня — А я был здоровенным дурилой, жрал огромные завтраки, ужины, да еще днем перехватывал (молока — одну кварту, крекеров с арахисовым маслом — полфунта). «Ти-Жан!» — когда отец был дома, «Тi Pousse!» — называл он меня, хмыкая (Маленький Большой Пальчик). Теперь же — завтраки овсянкой в этой розовости —
— Ну, как твой роман с Мэгги Кэссиди продвигается? — спрашивает обычно сестра, ухмыляясь над сэндвичем. — Или она выставила тебя на улицу из-за Мо Коул!
— Из-за Полин? Но при чем тут Полин?
— Ты просто не знаешь, какими ревнивыми бывают женщины — у них одно на уме — Сам увидишь —
— Ничего я не увижу.
— Tiens[18]— говорит мама, — вот тебе бекон к тостам, я сегодня целую гору наготовила, потому что вчера ты все уговорил, а под конец в драку кинулся за последнее, как ты, бывало, за «Кремел»[19]дрался, да и не обращай внимания на этих ревнивых девиц и теннисные корты, все в порядке будет, если на своем твердо встанешь, как настоящий маленький французский канадец, как я тебя и воспитала, чтобы порядочность уважал — послушай, Ти-Жан, будешь чисто и порядочно жить, так ни разу не пожалеешь. Можешь, конечно, мне не верить. — И она садится, и мы все едим.
В последнюю минуту я останавливаюсь в нерешительности посреди своей комнаты, смотрю на маленький радиоприемник, что у меня недавно появился, по которому я только начал слушать Гленна Миллера и Джимми Дорси[20], и романтические песенки, что вырывают мне сердце… «Мою грезу», «Сердце и душу», Боба Эберли, Рэя Эберли[21]вся тоскливая вздыхающая Америка вздыбилась у меня за спиной в ночи, вся полностью моя, и все великолепие нежности трепещущего поцелуя Мэгги, и вся любовь, какой ее знают только подростки, как изумительные печально-бальные залы. Я по-шекспировски заламываю руки у дверцы своего шифоньера; захожу в ванную, хватаю полотенце, взор мой затуманен от внезапной романтической картинки: я подхватываю Мэгги с розового танцевального паркета на пирс, а луна сияет, в зализанную машину с откидным верхом, тесный поцелуй, долгий и искренний (лишь чуть-чуть склоняясь вправо).