Естественно, он любил ее больше, чем она его. Это как бы входило в брачный контракт, и оба они нередко посмеивались по этому поводу. Ее замужество более или менее объяснялось рядом причин, что она честно признавала. Во-первых, ей, как-никак, было под тридцать, и пора было кончать с затянувшейся «ничейностью». Во-вторых, ей казалось (как не без сарказма замечал потом Монти), что она уже «перебесилась». Ей нравился Монти, нравилась его влюбленность, она доверяла ему безоговорочно и рассчитывала найти в нем опору. Все это складывалось одно к одному и в сумме выглядело вполне убедительно. Для Монти не было никакого сложения и никакой суммы. Он, в полном смысле слова, жил любовью, магией любви. Теперь, когда Софи уже не было, а магия осталась, ему иногда казалось, что еще немного — и эта магия уничтожит, раздавит его насмерть. В отличие от большинства мужей, он так и не смог перейти от любовного безумия к спокойной, глубокой близости: Софи лишила его такой возможности. В замужестве она располнела и начала носить очки с толстыми круглыми стеклами, без которых ее скоро трудно стало представить. И хотя ослепительности у нее явно поубавилось, поклонников стало еще больше. Покоя не было. Она так и не перебесилась.
Софи обрекала его на одиночество. Мило Фейн тоже. Фактически Мило отлучил его от мира остальной литературы: сочиняя без устали, без передышки, Монти почти перестал читать. Временами ему казалось, что Софи и Мило составляют для него наилучшее сочетание, какое только можно придумать: что ни говори, а писательство — занятие для одиночек. Монти писал быстро, торопливо, каждый раз надеясь, что следующий роман послужит спасением и оправданием для предыдущего. Изначально он намеревался сделать несколько бестселлеров, а потом приняться за серьезное сочинение. Возможно, что им двигала и другая цель — добиться уважения собственной матери. Но все эти цели ставились до Мило. Между тем созданный Монти герой явил неожиданную живучесть и неискоренимость. С одной стороны, это было совершенно понятно и естественно: тому, кто, как Монти, привык к сидячему образу жизни, всегда приятно воображать себя человеком дела. Однако были у Мило и более глубокие, и более странные связи с его создателем. Многие мужчины (возможно, почти все) продолжают до конца жизни, во зло себе или во благо, стремиться к идеалам и представлениям о себе, сформированным еще в отрочестве. Монти, прошедший отроком школу безотцовщины и неуверенности в завтрашнем дне, виделся себе фигурой довольно темной, мятежной и «загадочной». В результате уже в Оксфорде, находясь в окружении друзей-радикалов, он считал своим долгом придерживаться, в пику всем, крайне правых взглядов. Прочих смертных — серую безликую массу — он презирал со всей возможной демонстративностью, поэтому диплом всего лишь второго класса, выданный ему после окончания университета, явился для него жестоким ударом. Мило, всегда бесстрашный и удачливый, бьющий без промаха из своего любимого маузера (модель с прямоугольной рукояткой), возник, помимо прочего, с тайной целью вытравить унижение этого второго класса.
В юности Монти разыгрывал из себя некую абстрактно-демоническую натуру, услаждая этим свое самолюбие. Впоследствии, когда уже было поздновато, а может быть, и совсем поздно, он вдруг ощутил себя интеллектуалом. Лучше бы я стал ученым, коллекционером, исследователем, думал он, тогда бы моя жизнь хоть как-то двигалась вперед. Выпавшее ему учительство он ненавидел и никогда не пытался глубже проникнуть в суть процесса. Но тут подоспело «спасение» — явился Мило Фейн, ироничный и разочарованный герой с задатками супермена, удачно, как тогда казалось, воплотивший в себе демонические черты и интеллектуальность самого автора. Поначалу это была своего рода «милотерапия»: через своего пренебрежительно-насмешливого гомункулуса Монти мог критиковать собственные юношеские идеалы и одновременно им потакать. За авторской иронией вообще часто кроется авторский же идеализм, и в том, чтобы его скрыть, заключается, возможно, наиважнейшая функция иронии.
Годы шли, время от времени Монти пытался распрощаться со своим настырным alter ego.[6]В конце концов, какую часть себя он материализовал в своем сардоническом герое? Самую жалкую и постыдную, проистекающую из низменного властолюбия — только и всего. Монти чувствовал, что надо изменить себя, надо наложить на себя епитимью. Но Мило вытягивал из него все соки, высасывал дочиста, и казалось, что если отречься от этого нищенского проявления силы, то силы не останется вовсе. Серьезные романы, за которые он брался время от времени, не увлекали его и вскоре разваливались. Он говорил себе: почему бы не сделать небольшую передышку, не написать еще одного Мило? Теперь это было совсем легко. Монти и Мило продолжали напряженно следить друг за другом. Задолго до того, как это увидели критики, Монти начал замечать, как его герой сходит на нет, в прямом и переносном смысле. У Мило началось физическое истощение. Он был худ от природы, хотя мечтал потолстеть. Нажимал на пиво, взбитые сливки, печенье с шоколадом — все напрасно. Сначала Монти использовал этот ход просто так, для забавы, но постепенно худосочие героя стало исполняться каким-то глубинным смыслом. Мило тощал, усыхал, источал все больше язвительности и презрения к дамам, которые, тем не менее, млели пуще прежнего и падали к его ногам. Со своей неизменной плиткой шоколада и стаканом молока он превратился едва ли не в символ зла, и по мере этого превращения разгулявшаяся фантазия его создателя начала понемногу пробуксовывать. Монти предпринял еще одну отчаянную попытку «вытащить» своего неотразимого двойника, хоть немного очеловечить его и сопрячь с остальным миром. Мило вдруг возжаждал справедливости, проникся сочувствием к жертвам преступности и заботой о юношестве. Но единственным результатом авторских усилий явилась малопривлекательная (и столь же мало убедительная) маска резонерства, которую с прежней насмешливостью носил все тот же прежний Мило, исхудавший до безобразия, но так и не пожелавший обратиться в новую веру.
Долгое время Монти хотел избавиться от Мило, но потом понял, что на самом деле речь идет об избавлении от самого себя: его детище, сулившее ему поначалу спасение, разрослось донельзя и уже почти поглотило его. «Ты, ты и есть Мило Фейн!» — кричала ему Софи со зла, а может быть, от отчаяния, когда он своими угрозами и нотациями снова и снова доводил ее до слез. Но мир его прославленного героя был так убог, а душа его так хладнокровно и абсолютно пуста, что Монти понимал: он не Мило Фейн. То есть он понимал это умом, но все равно было страшно. Как-то он попытался высказать все это Блейзу Гавендеру — хоть кому-то, хоть одному здравомыслящему человеку. Но Блейз, не слушая толком, перепрыгивая с пятого на десятое, свалил все в одну кучу, связал Мило с Софи, Софи с матерью Монти — и все наспех, все упрощая. Монти, досадуя на себя (дернул же черт уподобиться блейзовым «пациентам»!), тут же напустил тумана, заморочил Блейзу голову и в конце концов совершенно его «подавил» — что было уже не слишком корректно. Блейз поспешно свернул свой психоанализ.
Даже в самые счастливые времена супружества (а у них с Софи были такие времена) Монти иногда спрашивал себя, почему он с таким упорством уклоняется от образа покоя (не хотелось обозначать более громким словом), который всю жизнь (во всяком случае, так ему сейчас казалось) был рядом, только руку протянуть. Так было, даже когда он еще учился в Оксфорде и страдал по молодости лет моральным эксгибиционизмом. Даже сами его демоны, каковыми ему угодно было их считать, подсовывали ему тот же образ как единственный способ освободиться от их же власти — если, конечно, он желал освобождения. Образ, однако, не имел отношения к Богу: Бог давно и навсегда ушел из его жизни. Обо всех этих вещах Монти ни разу ни с кем не говорил, тем более с Софи (ей это было бы скучно). Он размышлял о них втайне, когда, сходя с ума от тоски, глядя на страдающую Софи (роль страдалицы плохо ей удавалась), почти с вожделением думал о времени после ее смерти, когда он наконец обретет желанное спасение, — словно смерть Софи сулила ему некий духовный оргазм. И вот это после наступило — но как же оно оказалось не похоже на его ожидания! Он рассчитывал жить в своем страдании, как саламандра в огне, — но он не ждал, даже не мог себе представить тупого ужаса ее отсутствия; он не догадывался, что скорбь может превратиться в пытку бесцельного и бессмысленного поиска, — а о раскаянии не думал вовсе. Зачем, не говоря уже ни о чем другом, он не помог Софи почувствовать себя хоть чуточку счастливее? Уж это-то можно было сделать без труда. Разве он сам этого не видел? Тогда что вообще он видел? Можно ли быть таким тупоголовым подлецом? Рассчитывал найти благословенный покой — а вместо этого чувствует себя осведомителем в ожидании возмездия. До одури, до оскомины знакомое чувство: он избранник, он назначен богами в жертву, он добровольный предатель, он — тот, на кого падет вина. Что из того, что он изменился, его старые товарищи тоже много раз меняли личины, но они, как и он, все те же и все там же.