В кухне подошел к цинковому баку и зачерпнул ковшом ключевую воду. А когда, напившись, вернулся в столовую - все было плохо. В один миг рубашка промокла и облепила спину; мне показалось - начинается то же, что уже было со мной после смерти деда... Вернулся в столовую, и какой-то винтик тут же выпрыгнул из моего механизма, я перестал что-то понимать, что-то юрко ускользало от постижения. Еще - я никак не мог остановиться, не мог приказать ногам замереть. Ноги волокли меня по дому, кромсали его густую воздушную начинку, и еще никогда зотовское логово не виделось мне таким ветхим и вымирающим. Изнутри пекли угли. Когда жар становился невыносимым, ноги подносили туловище к цинковому баку, и я заливал угли ледяной водой.
Так продолжалось до поздней ночи - раскладка бесконечных петель по пространству дома (в зоопарке так меряют клетки безумные звери), - пока я не упал без сил на кровать и не заснул, как был - в носках, в брюках, в рубашке.
Назавтра все завертелось заново. Я пытался ухватить сознанием скользкий, изворотливый обмылок - то ли чувство, то ли воспоминание, то ли разрешающую жизнь догадку. Это походило на помешательство - я понимал это, мне делалось страшно, и рубашка снова липла к спине. Походило? Нет, это и было помешательством - глухой разум, скрытый в позвоночнике, нащупал, понял нечто, а голова никак не могла взять в толк: что же именно.
Так мое будущее стало короче на два дня. Конечно, если жизнь измеряется понедельниками и юбилеями, а не поступками, которые ты должен совершить, - потому что иначе время не в счет; иначе Парки не считают метраж нитки жизни, они считают узелки на ней - те, что определено тебе завязать. На клубке ли, на куцем ли хвостике - исполнил - ступай к червям в землю.
Мысли - руки ума. Мыслями человек ощупывает мир, чтобы понять. Утром на третий день я вышел из дома. Юркое нечто смылилось, растаяло, так и не давшись в руки рассудку. На вокзале купил билет в Ленинград, а вечером того же дня снова был в Мельне - в костюме, свежей рубашке, с газетным свертком и букетом роз в руках. Прямо с поезда я отправился к Рите. По дороге, боясь забыть или сбиться, все повторял слова, которые хотел сказать ей, чтобы с их помощью изъять ее - самовольный, дикий вьюн - из ограды взрастившего эту чудную ботанику палисадника. Я так спешил и так не надеялся на свою память, что, щурясь в сумрачной прихожей, начал говорить прямо с порога, - и не сразу понял, что обращаюсь не к Рите, а к ее матери, и что язык живет отдельно от меня, самостоятельно сплетая слова в неловкое сватовство.
Я протягивал букет незнакомой женщине и не мог сообразить, как меня угораздило совсем забыть о ней - забыть все Ромкины байки о ее чрезмерной материнской опеке? Мать приняла розы и повела меня в комнату. Там я увидел Риту - лицо ее казалось больше испуганным, чем удивленным. Мать подала кофе и стала расспрашивать, а я сидел за столом, прямой, как обелиск, и мой язык опять существовал отдельно.
- С выпускного бала? Всего неделю? - спрашивала мать. - И ты согласна?
- Согласна. - Рита разглядывала свои руки, мраморно-бледные и трепетные.
- Хорошо... - Глаза матери прицелились. - Миша, а как смотрит на это ваша семья?
- Семья?.. Не знаю. Мы будем жить в Ленинграде.
- Конечно, вы решаете сами, однако родные...
- Но мне только в ноябре будет восемнадцать.
- Доченька, пять месяцев - это не срок.
Мы сидели за столом, вертя кофейные чашки. Рита смотрела на мать теперь в ней не было испуга, - губы ее то складывались в трубочку, будто беззвучно пели долгое "у", то отворялись влажной щелью, вытягивая немое "э". Мать подвинула ко мне вазочку с печеньем. Я протянул за угощением руку и обнаружил, что держу в ней газетный сверток. Я улыбнулся - впервые за три дня, - захрустел газетой и поставил перед Ритиной чашкой стеклянную кобру, приподнявшуюся из тугой спирали и распустившую пестрый капюшон.
4
Николай ВТОРУШИН
Из комнаты вышло солнце - только на торце оконного проема сияет жидкий солнечный блик. Вечереет. Я сижу за столом над стаканом остывшего чая. Я молчу - устал говорить. Напротив сидит Митя - мой однокашник, год назад с потерей курса перешедший на заочное отделение; рядом - его беременная жена. Они прислушиваются к паузе. Потом Лена встает и идет на кухню заваривать свежий чай.
Дмитрий ГРИБОВ
- Послушай, но на кой черт ему понадобилось жениться? Ведь он и так добился своего. Или... почти добился. Промахнись мальчишка в Сараеве по тому австрияку, он стал бы Морозовым, Анфилатовым, грибным королем Папулиным - или кем он там собирался стать. Он вцепился в хвост удаче, за которой гнался от самой Астрахани - само собой, никто не думал драпать от чумы, - он обул твой городишко в свои штиблеты, открыл в нем первый синематограф, развернул дело вдесятеро от прежнего - какого черта? Он вцепился в хвост удаче, хотя и не оседлал ее, но с его азиатской хваткой ты заметил, что он распорядился приданым своей первой жены точно так же, как когда-то распорядился жениной шубой молодой Темучин, - с его нетерпением он вот-вот очутился бы сверху. Разве не так?
Николай ВТОРУШИН
Я смотрю в стакан с холодным чаем. В нем отражается мое лицо - оно безучастно, как безучастна костистая морда рыбы.
Дмитрий ГРИБОВ
- Ясное дело, этот тип не очень пекся об устройстве праведной жизни я не поверю, будто такой хват горевал без голубки и ночами сокрушался о несвитом гнезде. Если ему вообще снились женщины, то, как и полагается под соусом приаповых забав. Зачем же понадобилась ему поповская воспитанница?
Николай ВТОРУШИН
Я похож на рыбу.
Дмитрий ГРИБОВ
- Только не говори мне про любовь - для любви у него была слишком занята голова и слишком свободна душа, - ведь через любовь душа разгружается, выгорая до донышка, чтобы потом наполниться вновь. И не говори, что ему просто потребовался кто-то для физической разрядки - розан из местного полусвета он смог бы раздобыть себе в два счета и при этом спокойно обойтись без венчания. Нет?.. Объясни, если понимаешь сам, зачем ему понадобилась поповская племянница - тусклая былинка, - которая не способна была помочь ему в его делах даже советом и - если предположить, что в нем действительно сидел бес противоречия и разрушения, усложняющий и разваливающий его жизнь, - абсолютно не могла ему в тех же делах помешать?
Николай ВТОРУШИН
- Он был воин. Но знаки отличия он носил не на мундире, а в себе. Если бы от рождения он владел богатством и властью, то и тогда он бы не смог спокойно ими довольствоваться - он был бы новым Радзивиллой, Паном Коханком, и, отправляясь на сейм в Варшаву, вместо лошадей ставил бы в упряжку медведей. - Это могло бы сойти за ответ, но это не ответ - я говорю себе. - Он не просто переводил в барыш нерасторопность своих новых соседей - он вел войну. Зачем? - а вот так - зудело в мозжечке, и объяснений этому нет... Он даже намеревался победить. И пока что ему везло, пусть он и добивался везения упорством и выносливостью... Но полная победа невозможна до тех пор, пока побежденный сам не признает поражение, пока не лишится последнего зуба - последнего повода для упорства. Зотовы жили в Мельне полгода, пришлые - вот предлог для упрямства. Но Михаил опять нашел верный ход, как и в той истории с шубой, - он решил присосаться к чужому корню. Он решил породниться с городишкой и этим лишить его последнего зуба. Он выбрал племянницу отца Мокия, уважаемого всеми за патриаршье благолепие, суровую праведность и ревность к пастве. Он думал прикрыться всем этим, как Гефестовой эгидой, от городского недоверия - заполучить авторитет Мокия себе в компаньоны. Что касается Михаила, то он был безбожником: Бог наказал его безверием, потому что Он был ему не нужен - в Михаиле умещалось достаточно собственной силы. Не удачи и везения (хотя имелось и это), а именно силы, потому что победа, доставшаяся через одно везение, встречается другими со славой и завистью, а его победа встречалась с досадой... - В комнату входит Лена. В ее руках - фарфоровый заварник и чайник с кипятком. Она тяжело, по-утиному выбрасывает шаги из-под широкой юбки. Накатывается на стол шар ее живота.