Атташе вернулся еще более возбужденный и расстроенный, чем прежде. Наверно, дозвонился. С несчастным видом он сел на свое место и понурился, сжав зубы, потом вскинул голову и злобно велел мне смотреть в иллюминатор, потому что там интереснее. Из добрых чувств к нему я так и сделал, недоумевая, однако, чего ради он вдруг на меня напустился. Он же достал какую-то электронную игрушку, должно быть, она заменяла ему записную книжку, и, чтобы забыть о моем присутствии, углубился в изучение своего расписания день за днем в обратном порядке, на месяцы назад. Я мысленно торопил самолет, мне казалось, что моему спутнику будет полезно на некоторое время потерять почву под ногами.
Однако, когда мы наконец взлетели, мне стало жутко, хоть я не подал виду. Я, конечно, понимал: пилот знает свое дело, но отрываться от земли — как-то все же… а впрочем, инш'Алла! Восклицание вырвалось у меня само собой, словно сработал какой-то рефлекс, и на губах остался странный привкус. Вот что значит перемена климата.
Я стал внимательно изучать инструкцию на случай аварии, лишь бы не смотреть на панораму Марселя с птичьего полета. Мне совсем не нужно было этой картинки на прощанье. Гораздо больше подходила к моему душевному состоянию акция в зале аэропорта; она прекрасно отражала все, что я испытывал: предательство и равнодушие окружающих, отказ от иллюзий и протест. Начнется или нет для меня новая жизнь, но со старой покончено — и то слава Богу!
Когда прозвучал музыкальный сигнал и погасли надписи, призывающие застегнуть ремни, снова появилась стюардесса, придерживая за веревочку накинутый на шею спущенный спасательный круг. Жан-Пьер Шнейдер откинул столик. Я не решился сказать ему, что это запрещено и что стюардесса будет ругаться. В конце концов, гуманитарный атташе фигура поважнее, чем какая-то стюардесса. Он раскрыл мое досье и молча углубился в него. А я, чтобы не мешать ему, закрыл глаза, как будто сплю.
Когда я проснулся, мы летели в облаках, голос пилота объявил, что в Рабате ясно. Я взглянул на атташе: он покончил с моим досье и теперь крупным, решительным почерком писал письмо. Начиналось оно с обращения «Клементина». Имя необыкновенно красивое, но я оставил это замечание при себе — нехорошо соваться в чужие дела. Однако, поскольку он писал и зачеркивал, я позволил себе полюбопытствовать. Все равно он это выкинет, так что ничего страшного. Прочел я следующее: «Клементина, я знаю, что ты (дальше зачеркнуто) и все же что-то во мне (опять зачеркнуто) и твой голос (зачеркнуто) оставь мне возможность (зачеркнуто) сказать тебе (зачеркнуто)».
Атташе поймал мой взгляд и быстро спрятал листок:
— Ну-ну, не стесняйтесь!
— Извините, — сказал я. — Я не читал, а просто смотрел.
— Смотрите лучше в окно!
Я уткнулся в иллюминатор и стал созерцать небо, но по звуку определил, что он рвет листок и поднимает столик. Глядя на облака, я пытался представить лицо этой его Клементины.
— Простите, Азиз, — сказал атташе. — Я сорвался. Я промолчал, а он чуть погодя прибавил:
— Я развожусь с женой. Неприятно говорить об этом.
Ладно, не важно, сказал я, то есть, конечно, очень важно, но я понимаю, это дело личное. В утешение ему я хотел было рассказать про свою неудавшуюся помолвку, но не стал: он из другой среды, и наверняка его проблемы не имели с моими ничего общего.
— Ее зовут Клементина, — со вздохом сказал атташе.
Я изобразил удивление и восхитился: красивое имя, и ведь есть такие фрукты, клементины, они как раз растут в Марокко. В этом я был не совсем уверен, но надо же было что-нибудь сказать. Он вдруг ударил кулаком по подлокотнику между нашими сиденьями, да так сильно, что из него выскочила пепельница и выплюнула мне на колени окурок. Как раз в это время мимо проходила сердитая стюардесса, я пояснил ей, что не курю: это просто из пепельницы вылетело.
— Не понимаю, просто не понимаю, что произошло и как вообще такое могло случиться! — бедный атташе воздел руки, вопрошая переднее кресло.
Должно быть, он имел в виду свои отношения с Клементиной. А я подумал, что все происходит само собой и ничего нельзя поделать. Вот, например, я: позавчера радостно садился за стол, накрытый по случаю моего обручения, а сегодня, неповинно-уличенный, наглядно-выдворенный, лечу на фальшивую родину в сопровождении человека, не понимающего, почему его разлюбила жена. Нас свел друг с другом случай, однако мы были так похожи. Что-то в этом проглядывало утешительное.
Сидящая в ряду напротив пассажирка обнажила левую грудь, готовясь накормить младенца, и я остро ощутил тоску по Лиле. Лила была самой красивой девушкой из всех, кого я знал, не важно, что знал я только ее. Я явственно ощутил под ладонями ее грудь, словно мы опять обнимаемся в воде, у скалы, и мои руки скользят под ее купальник. Я быстро открыл глаза, чтобы прогнать это видение. Кормящая мать была хрупкой блондинкой, примерно такой должна быть Клементина, рядом сидел ее муж, араб. Он улыбнулся мне — наверно, решил, что у нас с ним есть что-то общее: мой Жан-Пьер Шнейдер такой же белокурый, как его красотка.
— У вас есть дети, господин атташе?
Он дернул плечом. По выражению его глаз и выпяченной губе я понял, что вид младенца смущает его так же, как меня. Он достал сигарету, сосредоточенно оглядел ее и яростно затолкал назад в пачку. После чего резко повернулся ко мне и взорвался:
— Они что думали, я закачу скандал, буду мешать им встречаться? Только не говорите, что они испугались! А я поступил просто: как только она сказала, что у нее кто-то есть, взял и ушел из дому! Собрал чемодан, взял свои бумаги и уехал в гостиницу. Вот и все! Что еще я мог сделать?
— Не знаю, — сокрушенно отозвался я.
— Ну да, я должен был бороться, ответить ударом на удар, нанять сыщика, вооружиться компрометирующими фотографиями, первым подать на развод, швырнуть Лупиаку в лицо заявление об уходе? Так?
Я ответил, что в жизни бывает всяко: иногда не успеваешь сообразить, что надо сделать, и потом есть ведь гордость.
— Лупиак — это ее любовник. Замдиректора пресс-службы министерства. Это он отослал меня в командировку, чтобы быть спокойным. Видите, я вам все рассказал.
Я поблагодарил за доверие. Странно, до чего мы были похожи и в одинаковом положении, с той только разницей, что он думал, будто мы направляемся в какое-то определенное место.
— Меня все это бесит, — тоскливо закончил он. — Ну, ладно.
Он снова взял досье, на котором значилось мое имя, задом наперед, как в школе: Кемаль Азиз. И тут же мучительные воспоминания о теле Лилы вытеснились другими: я вспомнил школьные запахи — чернил, тетрадных обложек, — которые когда-то так любил. Атташе с наигранной бодростью — так, чтобы забыть о неприятностях, включают футбол по телевизору — произнес:
— Займемся-ка твоими делами, Азиз.
Он выговаривал мое имя непривычно коротко, сухо, отрывисто. Цыгане произносили его нараспев: «Ази-и-из». Марсель остался далеко позади. Интересно, как долго продержится у меня акцент?