Плевал он на это, потому что он-то деньги не потерял. В его чемодане — вообще-то это был не чемодан, а большая сумка — лежало четыре миллиона. Целое состояние. Он считал и пересчитывал пачки, новенькие, хрустящие купюры. Он специально посмотрел в словаре, кто были эти люди, чьи физиономии красовались на банкнотах. Вольтер, Паскаль, Берлиоз… наверное, странно, когда на бабках твоя фотография: стать самому кусочком денежного знака!
Он растянулся на диване и вновь принялся за свою головоломку, пазл из более чем двух тысяч кусочков. Один из замков на Луаре, Ланжэ. Наверное, он скоро закончит. На чердаке, в первый свой день здесь, он отыскал несколько коробок с моделями. С помощью клея, красок и переводных картинок он уже сделал несколько макетов, и еще одну машину: «испано-сюиза» 1935 года. Они все стояли здесь, на полочке, на специальных пластмассовых подставках, тщательно раскрашенные. Потом, поскольку макетов больше не оставалось, Алекс смастерил родительскую ферму: два здания, пристройки, решетку ворот… Из склеенных между собой спичек получилась очень неловкая, наивная и трогательная копия. Не хватало только трактора: Алекс вырезал его из куска картона. Потом, порывшись на чердаке как следует, он обнаружил коробку с пазлом.
Домик, в котором он прятался, принадлежал одному приятелю, которого он встретил в ночном клубе еще в ту пору, когда был там вышибалой. Здесь можно было провести несколько недель, не опасаясь, что нагрянет какой-нибудь любопытный сосед. Приятель также снабдил его документами, но фото Алекса, ставшего с некоторых пор знаменитостью, должно быть, висело во всех полицейских участках страны, с соответствующими пояснениями. Копы очень не любят, когда убивают кого-нибудь из их числа.
Детали пазла упорно отказывались входить одна в другую. Самым трудным было воспроизвести ту часть, где было небо, ослепительно синее. Башенки замка, подъемный мост — все получилось довольно просто, но небо… Пустое и безмятежное, обманчивое. Алекс нервничал, неловко перемешивал детали, много раз начинал сборку заново и все разрушал.
На полу, совсем рядом с деревянной доской, на которой он разместил свою игру, прохаживался паук. Отвратительный, приземистый паук. Он облюбовал себе угол стены и принялся ткать паутину. Из его толстого живота равномерно выползала нить. Он сновал туда-сюда, сосредоточенный и неутомимый. Алекс с помощью спички поджег кусок паутины, которую паук только что сплел. Паук запаниковал, стал вертеться, высматривая, откуда может появиться возможный враг, затем, поскольку понятие спички в его паучьих генах заложено не было, вновь принялся за работу.
Он без устали ткал свою паутину, завязывал узлами нить, силясь закрепить ее на любой неровности стены, используя каждый сучок, каждую занозу на дереве. Алекс подобрал с пола трупик комара и бросил его прямо в середину новенькой паутины. Паук поспешил к этому месту, обошел незаконно вторгшегося чужака, но побрезговал. Алекс понял причину такого пренебрежения: комар был дохлым. Прихрамывая, он вышел на крыльцо и осторожно взял двумя пальцами ночную бабочку, спрятавшуюся под черепицей. Вернувшись, он кинул ее на паутину.
Увязнув в клейкой поверхности, бабочка отчаянно трепыхалась. Паук не замедлил появиться и толстыми лапками перевернул жертву, закатывая ее в кокон, полностью обмотав ее, чтобы спрятать в углублении стены, в предвкушении грядущего пиршества.
Ева сидела за туалетным столиком и внимательно рассматривала свое лицо в зеркале. Совсем еще детское лицо с большими грустными миндалевидными глазами. Указательным пальцем она коснулась кожи подбородка, ощупала крепкую кость, рельеф зубов через плотную ткань губ. Скулы были выпуклыми, носик чуть-чуть вздернут, с идеальной горбинкой, изящно вылепленный.
Она слегка повернула голову, наклонила зеркало, удивившись, какое странное выражение приняло ее лицо. Какое-то даже чрезмерное совершенство; столь яркое очарование вызвало ощущение беспокойства и тревоги. Она видела, что ни один мужчина не способен противиться влечению, никто не мог остаться равнодушным, взглянув на нее. Нет, ни один мужчина не был способен постичь ее тайну: какая-то необъяснимая аура окутывала каждое ее движение, накрывала колдовским облачком непостоянства и неопределенности. Всех их она влекла к себе, приковывала внимание, возбуждала желание, наслаждалась смущением, которое они испытывали рядом с ней.
Осознание собственной соблазнительности наполняло ее странными, двойственными ощущениями: ей хотелось их оттолкнуть, отвергнуть, отцепить от себя, вызвать в них отвращение, но в то же время неодолимое влечение, которое она внушала, было ее единственной местью, такой ничтожной и нелепой.
Она накрасилась, затем сняла чехол с мольберта, разложила краски, кисти и работу над картиной. Это был портрет Ришара, грубого и толстого. Она изобразила его сидящим на табурете в баре, с расставленными ногами, переодетого женщиной, с мундштуком в губах, в розовом платье, из-под которого виднелся пояс для подвязок, и в черных чулках; туфли на высоких каблуках явно ему жали…
Он благодушно улыбался с глуповатым видом. Его груди, нелепые и неестественные, явно набитые тряпьем, жалко свисали на дряблый живот. Лицо, раскрашенное с маниакальной скрупулезностью, было все в красных пятнах… При виде этого портрета легко было представить себе голос этого жалкого, нелепого персонажа, голос хриплый, глухой, голос усталой базарной бабы…
Нет, хозяин тебя не убил, но довольно скоро тебе пришлось пожалеть об этом. Теперь он относился к тебе лучше. Он приходил, чтобы устроить тебе душ. Он обрызгивал тебя теплой водой из поливального шланга и даже пожаловал кусочек мыла.
Прожектор оставался постоянно включенным. Твоя ночь превратилась в ослепляющий день, искусственный, холодный, нескончаемый.
Хозяин приходил и долгими часами рассматривал тебя, усевшись в кресло напротив, внимательно следил за малейшим твоим движением.
Когда эти сеансы наблюдения только начались, было немыслимо произнести хотя бы слово, из страха разбудить его ненависть, из страха, что ночью он вновь голодом или жаждой накажет тебя за твою ошибку, природа которой по-прежнему оставалась тебе неведома и которую, похоже, тебе предстояло искупить.
Потом отчаяние придало тебе отваги. Пленник осмелился робко спросить, какое сегодня число, просто чтобы узнать, сколько времени продолжается это заключение. Он тотчас же ответил тебе, улыбаясь: двадцать третье октября… Получалось, что он держал тебя в заточении уже больше двух месяцев. Два месяца здесь, два месяца голода и жажды, сколько дней тебе довелось есть из его рук, лакать из миски, распростершись у его ног, принимать душ из поливального шланга?
Последовали твои слезы и новый вопрос: почему он все это делает. На этот раз он промолчал. Лицо его в обрамлении седых волос казалось тебе непроницаемым, лицо, выдающее благородство, лицо, которое, возможно, тебе уже где-то доводилось видеть.
Он приходил в твою тюрьму и оставался там, неподвижный, бесстрастный. Он вставал и уходил, позже снова возвращался. Кошмары, преследовавшие тебя в начале заточения, больше не мучили. Вероятно, он подмешивал успокоительное в твою похлебку. Конечно, тревога никуда не делась, она просто куда-то переместилась; в душе поселилась уверенность, что он оставит тебя в живых, иначе, как думалось, он давно бы уже убил тебя… Заставить тебя агонизировать, угаснуть, иссохнуть до смерти не входило в его планы. Они были другими.