этом же письме содержались слова, которые и по сей день могут служить примером истинно гражданской позиции:
«…Но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал» (Х; 875).
Взвешенность пушкинского отношения к России, глубинный, не имеющий ничего общего с национальной исключительностью патриотизм, подлинная образованность, а главное — христианская духовность — вот что лежало в основе взглядов поэта на набирающую силу российскую цивилизацию. Он не мог не видеть ее младенческого состояния и потому относился к ней как отец к ребенку — радовался ее успехам, ее первым великим шагам, ее взлетам и падениям.
«Мы, — писал он за год до смерти, — не принадлежим к числу подобострастных поклонников нашего века; но должны признаться, что науки сделали шаг вперед. Умствования великих европейских мыслителей не были тщетны и для нас. Теория наук освободилась от эмпиризма, возымела вид более общий, оказала более стремления к единству» (VII, 407).
Размышляя о «звании любителя отечественной литературы», Пушкин всецело встал на ее защиту:
«Успехи нашей словесности всегда радовали мое сердце, и я не мог без негодования слышать в нынешних журналах нападки, столь же безумные, как и несправедливые, на произведения писателей, делающих честь не только России, но и всему человечеству, и вообще на состояние просвещения в любезнейшем нашем отечестве» (VII; 68).
Защищая русскую литературу, Пушкин вступил в спор с Н. В. Гоголем, заявившим, что «в последнее время заметно было в публике равнодушие к поэзии»:
«И где подметили вы это равнодушие? Скорее можно укорить наших поэтов в бездействии, нежели публику в охлаждении» (VII; 482).
Просмотр писем, заметок, дневников Пушкина дает возможность понять, как с каждым годом вместе с ним набирали силу русская словесность, русская критика и журналистика, но главное — возрастало значение писателя в обществе, сам писатель в меньшей степени чувствовал себя рабом обстоятельств, в нем пробудилась личность, способная противостоять власти и толпе обывателей.
«Нападения на писателя и оправдания, коим подают они повод, — писал Пушкин, — суть важный шаг к гласности прений о действиях так называемых общественных лиц (hommes publics), к одному из главнейших условий высоко образованных обществ. В сем отношении и писатели, справедливо заслуживающие презрение наше, ругатели и клеветники, приносят истинную пользу: мало-помалу образуется и уважение к личной чести гражданина и возрастает могущество общего мнения, на котором в просвещенном народе основана чистота его нравов. Таким образом, дружина ученых и писателей, какого б рода они ни были, всегда впереди во всех набегах просвещения, на всех приступах образованности» (VII; 197–198).
«Просвещенный народ», «чистота нравов». Для Пушкина, а потом и для Толстого эти понятия всегда неразрывны. Это не значит, что два русских гения идеализировали народ. Оба глубоко заглянули в бездны его души, увидев в ней и оковы тьмы, и свет разума. Противоречивость была налицо. Однако не она пленила их гений, а нравственно здоровая основа русского мужика.
«Взгляните на русского крестьянина, — обращался Пушкин к своим современникам, — есть ли и тень рабского уничижения в его поступках и речи? О его смелости и смышленности и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны. Путешественник ездит из края в край по России, не зная ни одного слова по-русски, и везде его понимают, исполняют его требования, заключают с ним условия. Никогда не встретите вы в нашем народе того, что французы называют un badaud (ротозей. — В. Р.); никогда не заметите в нем ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому» (VII; 291).
Будто продолжая мысль Пушкина, Толстой писал в статье «Конец века»: «Везде, где только русские люди осаживались без вмешательства правительства, они устанавливали между собой не насильническое, а свободное, основанное на взаимном согласии мирское, с общинным владением землей управление, которое вполне удовлетворяло требованиям мирного общежития» (36, 261–262).
Оба писателя не находили в русском мужике ни рабской покорности, ни имперских замашек.
Толстой и Пушкин были союзниками и в понимании значения живого народного слова для развития русского самосознания, классической литературы. Факт общеизвестный, и потому приведу только одну мысль из Пушкина, наиболее близкую Льву Толстому:
«…Есть у нас свой язык; смелее! — обычаи, история, песни, сказки — и проч.» (VII; 527).
Толстой, несомненно, следовал за Пушкиным, когда настаивал на необходимости простоты изложения и народности содержания. Выстраивая логику истории русской литературы в разговоре с В. Ф. Лазурским, писатель после фольклора и протопопа Аввакума поставил Пушкина.
«…Весь период литературного хищничества, когда паразиты отбились от народа, и Ломоносова, несмотря на его заслуги, и Тредьяковского и т. д. пропустил бы совсем. Потом стал бы говорить о том, как с Пушкина до настоящего времени литература мало-помалу освобождалась от этого, хотя и теперь еще не вполне освободилась. Литература должна дойти до такой степени простоты, чтобы ее понимали и прачки и дворники»[28].
Раздумывая вслух над пушкинской строкой «Прекрасное должно быть величаво», Толстой сказал по-мужицки резко: «Прекрасное должно быть просто». Почему одно исключает другое, Толстой не объяснил. Думается, для Пушкина, не любившего напыщенности, вычурности стиля, величие и простота как раз и рождали «гармоническую точность».
«Истинный вкус, — утверждал он, — состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности» (VII; 53). «Мы не только еще не подумали приблизить поэтический слог к благородной простоте, но и прозе стараемся придать напыщенность, поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем» (VII; 81).
Неприятие фальши, искусственности не только в языке, но и во всем строе произведения, а более широко — и в самой реальной жизни, культ народного начала в осмыслении и воссоздании действительности, содружество разума и чувства — все это было предметом постоянных раздумий как Пушкина, так и Толстого, все это нашло свое воплощение в их творчестве.
Они по-разному относились к русскому бунту.
Из воспоминаний А. Б. Гольденвейзера:
«1 мая, Москва. Я говорил в Гаспре со Л. Н. о беспорядках в Харьковской и Полтавской губерниях. Л. Н. рассказывал, как граф Капнист передавал ему известный рассказ о переодетых студентах, якобы вызвавших всю смуту. Л. Н. сказал:
— Это мало вероятно. Это рассказывают консерваторы, чтобы найти виновников движения, причины которого гораздо глубже.
По поводу того, что крестьяне не производили над людьми никаких насилий, Л. Н. сказал:
— Я все вспоминаю слова Пушкина: „Ужасен бунт русского народа, бессмысленный и беспощадный“. Не помните, откуда это? Это совершенная неправда. Русский крестьянский бунт, наоборот, отличается в большинстве случаев разумностью и целесообразностью. Разумеется, бывают исключения, вроде, например, еврейских