очень внимательным взглядом обежал наши лица, как сфотографировал, и они ушли.
— Кто же они такие? — задумчиво, как бы самого себя спросил Иван, подбрасывая на ладони пачку сигарет.
— Русские люди, — односложно ответил Иван Иванович и тут же уточнил: — Советские люди.
БОЛЬШОЙ ЛАГЕРЬ
Вот уже второй день, как кончился карантин. Мы уже не новички, а полноправные хефтлинги[5], точнее, совершенно бесправные рабы.
Нашу группу разбили по разным блокам, и я вместе со своим неразлучным Иваном попал в один из каменных блоков № 41. Эти мрачные каменные двухэтажные здания тремя рядами по пяти в каждом тянутся с востока на запад, отделяя северную часть лагеря с ее карантином и страшным гертнереем. Южнее, параллельно каменным блокам, расположены шесть улиц из деревянных бараков, образуя жилую часть большого лагеря. И наконец громадная площадь аппель-плац[6] с возвышающейся брамой главных ворот и мрачным зданием крематория.
В противоположность малому лагерю здесь бросается в глаза какой-то подчеркнутый порядок и чистота. Узкие коридоры — улицы между блоками чисто выметены, стекла окон сияют безукоризненной чистотой, даже люди большого лагеря, несмотря на худобу и изможденность, кажутся чище и аккуратней.
Здесь царит страшный санитарный режим. Оказывается, несколько раз в Бухенвальде вспыхивали эпидемии и, не считаясь со смертоносной проволочной оградой под электрическим током высокого напряжения, выплескивались за пределы лагеря и растекались по территории Тюрингии, Саксонии, Гарца и другим центральным областям «третьей империи».
С многочисленных табличек, развешанных в жилых помещениях, красноречиво и многообещающе кричит закон коменданта лагеря: «Даже одна вошь — твоя смерть». Этот закон неумолимо претворяется в жизнь с чисто немецкой пунктуальностью. Специальные контролеры на вшивость периодически проверяют белье заключенных, и если обнаруживаются вши даже на совершенно здоровом человеке, то его вызывают к воротам и он исчезает бесследно. Независимо от этого закона заключенные сами, всеми мерами, стараются поддержать чистоту, сознавая, что и от этого зависит жизнь.
Вторым не менее строгим законом является лагерный порядок — «орднунг». Горе тому, кто хоть в мелочи отступит от этого орднунга.
Вот уже около двух часов стоим на аппель-плаце. Над десятками тысяч голов сплошная пелена тумана с трудом пробивается светом сильных прожекторов с брамы. Все кости ноют от 12 часов каторжной работы, сырой туман проникает во все поры, пропитывает все тело противным липким холодом. Мучительно хочется есть.
— Кто-нибудь сбежал? — спрашивает стоящий сзади вновь прибывший молодой паренек Юрка.
— Отсюда еще никто никогда не сбегал. Стой тихо.
— Так чего же они два раза считали, — опять шепчет Юрка.
— Тише, тебе говорят! Плети захотел? Просто спьяна сложить цифры не могут. Там такие грамотеи, что до ста еле сосчитать умеют, а тут нужно посчитать около ста тысяч голов.
Стоим еще около часа. Ноги начинают деревенеть, глаза слипаются, и некоторые, чтобы не упасть от изнеможения, прислоняются к плечу соседа. Если сосед еще имеет немного сил, то старается сколько может продержать на себе ослабевшего. Каждый знает по себе, что даже пять минут такого полузабытья немного восстанавливают силы.
— Опять идут, — слышится приглушенный шепот. Море голов начинает слегка волноваться, шепот превращается в глухой гул. На верхней галерее слышен металлический щелчок, и неестественно густой, нечеловеческий голос ревет через мощные репродукторы:
— Руэ! Швайне![7]
Море голов замирает, и теперь видно, что от брамы идут блокфюреры[8] и на определенном месте площади находят строй подчиненного им блока.
Там, наверху, слышен приглушенный разговор, взрывы хохота, усиленные сотнями репродукторов. Забыли выключить микрофон.
— Ахтунг! Штильгештанден![9] — ревут рупоры, и десятки тысяч живых людей превращаются в статуи.
— Митцен аб![10] — при слове «митцен» тысячи рук, как одна, натренированным движением взлетают к головному убору. При слове «аб» — так же одним движением вместе с головным убором опускаются к ноге. Тишина — неестественная. Слышен скрип сапог блокфюреров, начинающих в третий раз считать «поголовье» заключенных.
Каждый блок застыл громадным четырехугольником в 500—700 человек.
Ряды по 10 человек построены в затылок друг другу и строго подравнены «по прическе». Выстриженные посреди головы полосы должны составлять геометрически правильную прямую. Горе тому, кто хоть на сантиметр отклонится в сторону.
Медленные шаги блокфюрера приближаются к нашему десятку. Вот видно его сосредоточенное лицо. Правой рукой с карандашом он отсчитывает десятки, одновременно проверяя их полноту, в левой дощечка для записи. Следом за ним, вытянувшись в струнку, с шапкой в руке идет наш блоковый.
— Ну сколько можно? — неожиданно возмущенно шепчет Юрка и поворачивает к соседу голову. Сзади его дергают за одежду, но предупреждение запоздало. Блокфюрер деловито передает блоковому дощечку и карандаш и, как морковь из грядки, выдергивает Юрку из рядов. Два раза свистнула плеть. Дикий вопль, и Юрка кубарем летит в середину строя на свое место, а блокфюрер возвращается, чтобы снова начать подсчет.
Юрку подхватывают заботливые руки товарищей, ставят на место, но он не может стоять. Сквозь пальцы рук, зажавших лицо, вместе с кровью сочится какая-то слизь. Нестерпимая боль слышна в его стонах.
— Молчи, дура! Подохнешь! — шепчет стоящий сзади Иван Погорелов и незаметно левой рукой держит его за пиджак, стянутый на спине тугим жгутом.
Медленно, очень медленно приближается рука блокфюрера, отсчитывающая десятки.
— Опусти руки, гад! Опусти руки, тебе говорят! — чуть слышно зло шепчет сзади Погорелов, и Юрка, превозмогая боль, опускает руки, зажимавшие лицо, и вытягивается.
Блокфюрер проходит. Вот он считает следующие десятки, медленно удаляется. Вот его уже не видно с нашего места. Тогда Иван Погорелов прижимает Юрку к себе, чтобы не упал, и чуть слышно шепчет на ухо:
— Терпи. Голубчик, родной, терпи, — и только тут замечает, что на окровавленном лице Юрки, пониже скулы, на каких-то волокнах висит выбитый глаз.
Слышно, как блокфюрер, сверившись с записью блокового, говорит: «Штымт»[11] и возвращается на браму.
Среди строя сидит на земле Юрка. Кто-то замотал его лицо полотенцем. Погорелов зажимает его рот рукой, чтобы заглушить стоны. Наконец рупоры ревут:
— Митцен! Ауф![12] — мгновенное движение всей площади, и шапки — на головах.
— Коррегирен![13] — раздается