чего захотели! За всю свою не слишком долгую жизнь я не написал ни единой строчки. Уверен, что позже самые усердные из учеников сделают это за меня, добавив к внесенной мною путанице еще сорок коробов колдовских коловращений и чудотворной чуши.
И хорошо, что так. Четыре мудреца вошли в пардес. Первого звали Шимон бен-Аззай – он взглянул и умер. Второго звали Шимон бен-Зома – он взглянул и сошел с ума. Третьего назовем просто «третий» – он взглянул и отрекся, утратив при этом имя. И лишь четвертый – рабби Акива бен-Йосеф – взглянул и вернулся невредимым. Я пришел в пардес по его следам и спрятался там, чтобы не донимали расспросами.
Мой земной срок подходит к концу. Вот-вот постучится в пещеру ангел смерти, чтобы забрать и передать другой личинке душу, одолженную мне тридцать восемь лет назад. Я отдам ее с благодарностью и благоговением и останусь пустой оболочкой, сухим коконом, мертвой личинкой, сохранившей и передавшей по эстафете эту вечную бабочку. Вечную бабочку, которая все еще сокрыта, но когда-нибудь да вылетит на радость всем нам. А пока… пока я обнаруживаю, что давно уже не слышу стука капель по моей прорезиненной шторе, выпрастываю из байкового кокона обе руки, отдергиваю край занавески и вижу, что дождь кончился. Сквозь клочковатую вату облаков подмигивают синие проплешины, веселый поток сбегает по переулку вниз к улице Агриппас, и поблизости не видать ни одной овцы.
4
Прошло два года. Я хорошо продвинулся в служебной иерархии Шерута. Не в чинах и должностях – эта ерунда никогда меня не интересовала, – а в смысле авторитета и уважения коллег. Моей изначальной целью было загрузить голову по самую макушку, желательно – по двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю, без отпусков и перерывов на праздники и субботы – и Шерут в полной мере даровал мне такую возможность. Меня называли сумасшедшим трудоголиком даже здесь, где считалось нормой не смыкать глаз по двое-трое суток и где никого не удивляло умопомрачительное количество отработанных часов.
Наверное, я и впрямь попал в рабство к болезненной зависимости, к чему-то сродни тяжелой наркомании. Иногда я говорил себе, что пора притормозить, что у физиологии мозга есть физические пределы, что, продолжая тем же макаром, недолго напрочь слететь с катушек. Говорил, но просто не мог остановиться. Каждая свободная минутка казалась мне шагом в опаснейшую трясину. Что ждет меня там, внутри? Чем заполнится опустевшее сознание, если вытряхнуть оттуда мусорные горы повседневных занятий? Во что превратится обычная человеческая личинка, что выпорхнет, вылезет, выползет из нее, когда треснут и полопаются внешние роговые покровы спасительной рутины? Бабочка, гусеница, кузнечик? А может, что-нибудь жуткое, клыкастое и слюнявое, как в фильме ужасов? Нет-нет, спасибо, не надо. Тогда уж лучше с катушек…
Мне никто не мешал в этом последовательном саморазрушении, в отличие от большинства сослуживцев, которым так или иначе докучали семьи. Вообще говоря, семья тоже рутина, как и работа. Вся фишка в том, что это иной вид рутины и человек неизбежно должен переключаться с одного режима на другой, а затем назад и снова туда, и снова назад. Это не составляло бы проблемы, если бы перезагрузка происходила мгновенно, что, увы, невозможно. Даже мощному компьютеру требуется время для смены программной среды, не говоря уже о мозге несовершенной личинки…
Вот там-то, в этот незначительный на первый взгляд промежуток, и подстерегает человека опасность, ведь в момент перезагрузки его мозг остается свободным, а стало быть, беззащитным. Еще минуту назад голова личинки была прочно занята рабочим авралом, заданиями, сроками, планами, неустойками и прочей разнообразной лабудой. Теперь это нужно срочно сгрести в сторону, убрать в сейфы, унести на склад, а взамен снять с полок принципиально иное содержание: недовольство жены, болезнь младшего ребенка, неуспеваемость среднего сына, беременность старшей дочери, родственные дрязги, сенильных родителей, текущий бачок в сортире, текущий счет в банке и еще много-много всякого такого.
И вот сидит человек за кухонным столом, устало морщит лоб под аккомпанемент привычных упреков в недостатке внимания к собственной семье, жене, детям, родителям, банку, бачку и вдруг обнаруживает, что голова его пуста. Что выгрузка рабочей среды уже завершилась, а загрузка домашней еще не началась. Что рядом кричит телевизор, кричат дети, кричит жена. «Ты меня вообще слушаешь?» – кричит жена. «Слушаю», – машинально отвечает он, а сам чувствует, как шевелится, как выползает из дальнего угла сознания нечто знакомо-незнакомое, чужое-родное, пугающе-желанное, а вместе с появлением этого то ли пришельца, то ли хозяина нарастает труднопреодолимое желание встать, потянуться, расправить плечи, бросить на стол ключи, хлопнуть дверью и уйти – неведомо куда, но ведомо откуда. И ведь случается, действительно уходят – недалеко, ненадолго, но уходят. Потому что нет для личинки ничего опаснее, чем дать свободу душе, которая прячется внутри. Потому что бабочке вылететь – личинке умереть.
Мне повезло больше, чем семейным: обстоятельства избавили меня от необходимости то и дело перезагружаться. Моя старшая замужняя сестра уехала на постдокторат в Принстон да там и осталась, получив лабораторию. Родители вскоре последовали за ней – сначала помогали с детьми, а потом мало-помалу прижились на новом месте и уже не вели разговоры о возвращении в Страну. Я остался один, что меня полностью устраивало. Мать сначала названивала как минимум раз в неделю – рассказывала, расспрашивала, обижалась на мои односложные ответы. «Ты меня вообще слушаешь?» В отличие от вышеупомянутого воображаемого сослуживца я отвечал честным: «Нет, не очень». Она вешала трубку, я не перезванивал. Потом звонки свелись к стандартным поздравлениям три раза в год: на день рождения, на Песах и на Рош ха-Шана.
Что касается личной жизни, то я не собирался жениться и заводить детей, а также сознательно избегал так называемых отношений, то есть любовных романов, ведь «отношения» неминуемо потребовали бы крайне нежелательного переключения режимов. Гормональное напряжение – когда оно возникало – легко снималось кратковременным визитом в соответствующее заведение рядом с Алмазной биржей, где за пару-тройку банкнот меня выдаивали на несколько недель вперед. Я относился к этому максимально просто – как к еще одному физиологическому процессу, типа еды или испражнения. Меня не интересовало, как зовут девушек, – более того, я немедленно пресекал любые попытки познакомиться или заговорить о чем бы то ни было. Функция, которую они выполняли, садясь на меня, ничем не отличалась от функции унитаза, на который садился я. Разве унитазам дают имена?
В итоге ничто не мешало мне полностью посвятить себя работе, что я и делал с несомненным успехом.