горячностью. — Посмотрите, как у нее глаза блестят, как она вся играет, в ожидании… Завальная бабка. Торчит. А ему страшно. И ему хлопотно. Он хотел бы все отменить, распустить всех гостей и лечь спать, но ей это нужно. Потому что женщина ждет. Она ждет всю жизнь, что это вот-вот начнется, главное, обещанное ей, а оно все не начинается, одна лажа. Никто не приходит, не встает на колени, не уводит ее никуда, в прекрасную даль. А там, где она пребывает — это называется брак, — там мало что меняется, там мало интересного, и она думает, что, может, ее напрасно в это втравили, навешали ей лапшу на уши, будет то и будет это, а что будет-то? — если время бежит и осталось уже ждать так мало, чуть переждешь и — крышка, женский век короткий. Мужской, наверное, век как век, сто лет, никуда они, мужчины, не торопятся, а женщина — раз, взвилась, блеснула, а дальше все хуже и хуже, так вот, может быть, там, на той стороне света, где ходят вверх ногами, как мухи на потолке, в этой Австралии, куда он сейчас намылился, ваш носатый чувак, ее муж, может быть, там что-то ей вдруг засветит, и тогда она проживет снова весь свой женский век, и весь свой блеск, и все это…
— То, что вы говорите, забавно, — сказал лохматый, внимательно глядя на хозяйку. — Это очень забавно и даже, может быть, близко к истине, а главное — это мне, может быть, нужно, и почему бы нам с вами не смыться сейчас отсюда, с этих похорон, не выйти из этого тонущего дома и не пойти в другой дом, уже прямо на дно, где вы мне расскажете все подробнее, а уж я, может быть, когда-нибудь что-нибудь из этого, из того, что вы мне, да, из этого, а скорее даже из вас самой, из вот этих фарфоровых кусочков — улыбнитесь — да, склею, слеплю что-нибудь такое…
— Вы что, по ремонту? — сказала Людка, балдея, и выпила до дна.
— Нет, я хуже, — сказал он, вытягивая из груды вещей Людкин плащ. — Я сценарист. Есть такое сраное занятие. В самом названии уже есть все эти сортирные звуки — сценарист. Но вы, наверное, не слышали таких звуков, вы же фея, вы озерная фея, фея из Озерков, фея Раутенделейн, нет, так нехорошо, вы фея Порцелана…
Они пошли к выходу, и Людка издали увидела своего трепача — горячо обнимал какого-то Фиму, который уже, кажется, поддал и еще какого-то Костю, который еще не поддал, но может, поддаст, и видно было, что до Людки не скоро дойдет очередь.
У лохматого была машина.
— Сколько до Озерков? — спросил он деловито. — А сколько, интересно, до Сокольников?
Ехал он не спеша и вполне толково, но приехали они почему-то не в Озерки и не в Сокольники, а к нему домой, куда-то в центр. Он повернулся к ней спиной и стал выбирать музыку, а Людка сидела на диване и не знала, что ей делать — то ли действительно рассказывать, чего ждет женщина, ждет и, наверно, никогда не дождется, или сразу начать раздеваться самой, потому что ей не понравилось это ощущение — когда тебя раздевают, торопятся, не знают, что к чему, и могут еще что-нибудь порвать при этом, а зашивать-то ведь некогда…
Он очень долго гладил и ее разогревал, так долго, что ей начало уже казаться, что она перегрелась и вот-вот умрет, но он, наверно, знал лучше, что она не умрет, что сила ее нежности пробудится снова, а ему уж лучше не спешить, так что он позволил себе распалиться уже черт знает как поздно, — но это было хорошо, раз еще и так бывает, значит, жизнь держит еще для нее кое-что про запас, чего она не знает, недаром ей всего двадцать семь.
Она очнулась и увидела на подушке его лицо, очень усталое и совсем незнакомое лицо. Некрасивое, но чем-то приятное ей, так что она не подумала, что она здесь случайно, но испугалась, что он вдруг умер, — такой он был измученный и усталый. Но он не умер — губы его дрогнули, он заговорил. Он сказал как-то не совсем понятно (он вообще говорил теперь то ли научно, то ли просто непонятно, и Людка решила, что у сценаристов, должно быть, работа сложнее, чем у поэтов, за это им, наверное, и платят больше — дом у него, впрочем, был не очень богатый, и даже на потолке ничего не было, и на стенах — ни мужиков бородатых, ни женщин, была зато одна картина, тоже совсем непонятная, но его послушать, так искусство вообще было не для народа, даже самое массовое, которое за тридцать копеек, сиди в тепле и обжимайся, — кино).
Он сказал:
— Вы помогли мне еще раз осознать, на чем зиждется феминизм. Он зиждется на особых претензиях женщин. И еще, пожалуй, на их профессиональной непригодности. Фригидность, устройство гениталий тут тоже, конечно, играют не последнюю роль… Впрочем, с позиции моего женофобства очень трудно судить объективно…
В общем, Людка так поняла, что он друг женщины, но особенно разбираться им было некогда, и они даже кофе не стали пить, потому что было уже очень поздно, так что он сразу повез ее на машине в Озерки и все повторял дорогой, что это очень интересно, забавно, и увлекательно, и полезно для него и что надо, конечно, встретиться еще раз как можно скорее, — но голос у него при этом был такой скучающий, а может, просто усталый, так что видно было теперь, что ему уже сильно за тридцать и, может даже, сильно за сорок, так что неизвестно, хватит ли уже сил и времени…
Саша еще не спал. Людка собралась с силами еще на лестнице, а в комнате молча скинула пальто на стул и сказала с большой обидой:
— Эти родственники меня когда-нибудь добьют!
По ее тону Саша сперва решил, что его в чем-то обвиняют, но когда он разобрал, что обвиняют вовсе не его, а вовсе даже ее матушку или ее родню, то он вздохнул с облегчением и сказал только, чтоб она, Людка, не расстраивалась, чтоб она поберегла себя и скорее легла спать, а он еще почитает немного. Она легла сразу же и как провалилась. Только когда она проваливалась, у нее все еще было ощущение, что она должна быть начеку, что она лежит где-то не там. Но где не там, ей это было