мне делать с тобой, ласточка? Зачем ты все это затеяла? Неужели тебе и правда нужен старый, больной, психованный мужик?
– А тебе что-то другое в голову пришло?
– Я боюсь думать об этом. На войне нельзя привязываться, иначе потом так больно, что не хочется жить.
– Да что ж ты заладил, – разозлилась я. – Не надо мне твоей привязанности, мне главное – что я с тобой, здесь, рядом, вижу тебя и слышу, а все остальное мне совершенно безразлично. Можешь не замечать меня, – я подошла к нему и погладила по небритой щеке. – Колючий стал…
– Да, извини, некогда было. Завтра с утра сбрею.
– Можешь зарасти по брови, это не уменьшит моей любви, – засмеялась я, и он тоже улыбнулся, а потом подтолкнул за висевшее на стене одеяло:
– Иди ложись, ты устала.
– А ты?
– А у меня жизнь ночная, – и он вышел из палатки, прихватив автомат.
«Обхохочешься! – подумала я, ложась под одеяло в теплых колготках и тельняшке. – А Рубцов-то так изящно ушел! Плохо, видимо, ты своего друга знаешь, Серега!»
Я свернулась калачиком под одеялом и закрыла глаза, в душе радуясь тому, что я-таки добилась своего, осталась рядом с Кравченко в роте, смогу видеть его и быть с ним каждый день.
Среди ночи меня разбудил звук взрыва и раздавшийся через какое-то время крик: «Фельдшера! Фельдшера сюда!» Я вскочила, кое-как натянула в темноте брюки и куртку, схватила сумку и выбежала из палатки. Прямо на меня несся Вагаршак. Не говоря ни слова, он схватил меня за руку и потянул за собой. Возле палатки первого взвода, прямо на земле, лежали двое. Одному моя помощь была уже без надобности, а другой корчился в судорогах, прижимая к груди окровавленный рукав. Я села на корточки рядом с раненым и едва успела открыть сумку, как над нами выросла громадная фигура Кравченко. Оттолкнув меня в сторону, он рывком поднял стонущего парня с земли и поставил на ноги. Лицо ротного было перекошено, глаза налились кровью:
– Ты…сука, мать твою! За самогоном по минному полю?! Тротуар проложили, уроды?! – размахнувшись, он ударил раненого в живот, тот, вскрикнув, упал, Кравченко снова поднял его и еще раз ударил.
Я подскочила и попыталась перехватить его руку, но меня словно взрывной волной откинуло обратно, и я упала прямо под ноги Рубцову, который возник откуда-то из темноты. Он поднял меня и тихо приказал:
– Не лезь!
– Как не лезь, он же ранен, ему кисть оторвало, он ведь кровью истечет! Что за зверство?!
– Мо-о-олчать! – заорал Кравченко. – Труп убрать, а этого козла перевязать – и на «губу» до завтра! Всем разойтись! Работай, Стрельцова.
Я приблизилась к парню, разрезала рукав, сделала укол наркотика, обработала культю. Бедный мальчик, в девятнадцать лет – инвалид без правой кисти… Его увели на гауптвахту, а я побрела в палатку списывать наркотик. Вернувшийся через час Кравченко подошел ко мне, взял за подбородок, заглянул в глаза и сказал:
– Никогда больше не лезь мне под руку, поняла? Никогда. Убью.
– Поняла. Но так ведь нельзя, Леша…
– Не говори того, чего не понимаешь! – взревел снова Кравченко. – Эти уроды полезли через минное поле в поселок за самогоном, разминировав предварительно себе тропу. Знаешь, чем это может кончиться? Тем, что зверье усечет ее и накроет нас, спящих и тепленьких, и все из-за двух козлов, у которых колосники горят! А мне теперь комбату докладывать, что у меня в роте «двухсотый» и чертов «груз-триста», которого бы под суд вообще! Что, думаешь, меня комбат в щечку чмокнет? Ни фига, он ботинком засадит в зад, да так, что неделю потом не согнусь! Вот и подумай, что я должен был сделать!
Высказавшись, ротный завалился на койку и отключился. А мне пришло в голову, что Лена Рубцова была права – такого Кравченко я не ожидала увидеть. Но, в конце концов, не это было главным, а то, что он признал за мной право быть рядом с ним, служить наравне с ним.
Мало-помалу он смирился с моим присутствием, даже орать стал меньше, а однажды, возвращаясь от комбата, принес мне букет – голубые, колючие незабудки.
– Ого! – многозначительно протянул Рубцов.
– Да вот…за брюки зацепились, – смутился ротный. – А ну вас! – разозлился он вдруг и вышел из палатки.
Мы с Рубцовым хохотали до колик, а букет потом долго стоял у меня в пузырьке из-под витаминов…
Вскоре стало холодать, шел октябрь. Сколько раз я просыпалась по утрам, укрытая поверх одеяла Лешкиной курткой, а сам он сидел в ногах в одной тельняшке и смотрел на меня…Эту самую тельняшку я стирала, а потом долго сушила над печкой, так, что от нее валил пар. Ночами было уже очень холодно, а потом выпал снег, такой белый и чистый, что казалось кощунством марать его мазутом БМД, топтать ботинками и окрашивать кровью… Я привыкла к ночной стрельбе, к раненым, к запаху анаши в палатке, когда Рубцов и Кравченко расслаблялись после зачисток. Ко всему можно привыкнуть, даже к смерти…
Как-то в поселке разведчики, ходившие зачем-то на рынок, прихватили эстонку-снайпера. Ее заметил Топор, Толька Топоров, весельчак и заядлый бабник. И эта его страсть очень пригодилась, как оказалось в последствии. Высокая, белокурая девица сразу насторожила его – очень уж отличалась от местных девушек, закутанных в платки и не смевших глаз поднять на чужих мужчин. Эта же плыла по рынку, как королева, дерзко глядя вокруг, хотя и была одета как местная, чем и привлекла внимание любвеобильного Топора. Но чутье разведчика подсказало, что что-то здесь не так, и он вместе с двумя остальными бойцами осторожно проводил красотку до самого дома, а там, просто на всякий случай, аккуратно обшарил чердак, найдя в самом углу, под шифером, бережно упакованную в старое одеяло и целлофан СВД.
Красавицу моментально задержали и вместе с местными милиционерами привезли к нашему комбату. Меня тоже вызвали – для обыска и осмотра. Разумеется, обнаружились на правом плече синяки от отдачи приклада. Я разглядывала девушку и все пыталась понять, зачем ей нужен такой страшный способ заработка, что сделали ей простые русские мальчишки, попавшие сюда по приказу, а потом взяла и напрямик спросила об этом. Эрна – так ее звали – равнодушно пожала плечами и так же равнодушно ответила:
– А на панели лучше стоять?
– А по-другому заработать ты не пробовала?
– Я чемпионка Эстонии по биатлону, в сборной была. Потом травма серьезная, вот и отчислили. А жить надо, я ж ничего больше не умею – только бежать и стрелять. А