себя — вот чем мы заняты. Больно. Но это родовые схватки: рождается нечто, что есть, что существует-ся. Твердое, как сухой камень. Но сердцевина его — «ид», мягкое и живое, смертное, уязвимое. Жизнь примитивной материи.
Бог не имеет имени, так что назову Его Симптар. Такого слова нет ни в одном языке. А себе дам имя Амптала. Насколько мне известно, такого имени не существует тоже. Может, оно было в языке, бытовавшем еще до санскрита, в языке «ид». Слышу тиканье часов: надо поторопиться. Тиканье — это «ид».
Похоже, в следующее мгновение я не умру, ведь врач, который тщательно осматривал меня, сказал, что я совершенно здорова. Видишь? мгновение прошло, а я не умерла. Хочу быть похороненной прямо в земле, а не в гробу. Не хочу, чтобы меня уложили в выдвижной ящик и замуровали в стену, как на кладбище Иоанна Крестителя, где в земле уже не осталось места. И вот придумали эти чертовы стены, где лежишь, как документ в архиве.
Идет мгновение. Чувствуешь? Я — да.
Воздух — это «ид», он ничем не пахнет. И это мне тоже нравится. Но нравится и эпифиллум, у него такой густой аромат, потому что его сладость — подношение луне. Я как-то пробовала варенье из мелких красных роз: их вкус нас благословляет и в то же время атакует. Как словами выразить вкус? Вкус един, а слов много. А музыка? После того как ее сыграли, куда она девается? В музыке нет ничего конкретного, кроме инструмента. Далеко за мыслями у меня музыкальный фон. А еще дальше — сердце стучит. Так что самая глубокая мысль — это стучащее сердце.
Хочу умереть живой. Клянусь, что умру, выжав всё что можно из последнего мига, где-то глубоко во мне есть молитва, и я не знаю, когда она родится. Хотелось бы умереть здоровой. Как будто взорваться. Лопнуть еще лучше: j’éclate. А пока можно вести диалог с тобой. Потом будет монолог. Потом — молчание. Знаю, в каком порядке всё случится.
Хаос опять готовится к наступлению, как будто настраиваются музыкальные инструменты перед концертом электронной музыки. Я импровизирую, и красота, которую я импровизирую, — фуга. Слышу, как бьется во мне еще не родившаяся молитва. Чувствую, что буду просить о том, чтобы события просто скользнули по мне, не пропитав меня. Я готова к бескрайнему молчанию смерти. Пойду спать.
Встала. Пристрелите меня. Я устала защищаться. Я не виновна. Да еще и наивна, потому что сдаюсь без условий. Я родилась в согласии с Порядком. Я совершенно спокойна. Я дышу в соответствии с Порядком. У меня нет особого образа жизни: я достигла безликости, а это так трудно. Скоро Порядок заставит меня переступить последнюю черту. Переступить последнюю черту означает жить чистой стихией. Некоторые не выдерживают: их рвет. Но я привычна к крови.
Какую чудную музыку слышу я из глубины самой себя. Она состоит из геометрических фигур, пересекающихся в воздухе. Камерная музыка без мелодии. Это такой способ выразить молчание. То, что я тебе пишу, — камерно.
А вообще попытка писать — это такой способ поспорить самой с собой. Мне страшно. Почему на Земле жили динозавры? Как это целый вид вдруг взял и вымер?
Обнаружила, что пишу как в полусне.
Вдруг понимаю, что я давно уже ничего не понимаю. Тычу кинжалом вслепую? Скорее всего, я не понимаю потому, что оно и в самом деле трудно: я как-то исхитрилась вступить в контакт с новой реальностью, у меня еще нет для нее мыслей, не говоря уже о слове, которое бы ее обозначало: это ощущение за пределами мысли.
Ну вот, болезнь меня одолевает. Я всё еще жестокая царица мидян и персов и в то же время медленная эволюция, которая тянется, как подъемный мост, к будущему, чьим млечным туманом я уже дышу. Мое дыхание — таинство жизни. Я преодолеваю себя, отказываясь от своего имени, и в это время я мир: я вторю голосу мира своим неповторимым голосом.
То, что я пишу тебе, не имеет начала — это продолжение. Из слов этой песни, нашей с тобой песни, истекает ореол, который превыше слов. Ореол важнее и вещей, и слов. Ореол головокружителен. Я вонзаю слово в нетронутую целину, слово как тонкий монолитный блок, отбрасывающий тень. И как труба, которая возвещает. Ореол — это «ид».
Мне надо снова ощутить «ид» животных. Я давно не имела дела с примитивной животной жизнью. Мне надо заняться изучением зверей и птиц. Я хочу поймать «ид», чтобы изобразить на картине не просто орла и не просто лошадь, а коня с распростертыми орлиными крыльями.
У меня мороз по коже, когда я прикасаюсь к зверям или даже когда просто вижу их. Звери меня потрясают. Они время, которое нельзя измерить. Мне кажется, я испытываю некоторый ужас перед живым существом, которое не является человеком и при этом обладает всеми моими инстинктами, но только свободными и необузданными. Животное никогда не подменяет одно другим.
Животные не смеются. Хотя собаки иногда смеются. Тогда они часто дышат открытой пастью, в глазах у них улыбка: глаза блестят, и в них больше чувства, и хвостом они машут в темпе аллегро. А вот кошка никогда не смеется. Некое «он», с которым я знакома, не желает больше слышать о кошках. Оно сыто ими по горло: у него была кошка, которая периодически впадала в неистовство. Во время течки она сначала долго жалобно вопила, а потом бросалась с крыши и со всей силы расшибалась о землю.
Иногда меня будто током бьет при виде животного. Прямо сейчас слышу первобытный вопль из собственной груди: похоже, я сама не знаю, кто в большей степени тварь — я или животное. Совсем запуталась. Похоже, я боюсь оказаться лицом к лицу со своими задавленными инстинктами, а глядя в глаза животному, я должна буду их признать. Некое знакомое мне «она» очеловечивало зверя, разговаривало с ним, наделяло его собственными чертами. Я не очеловечиваю животное: это оскорбительно, следует уважать его природу — я как раз себя озверяю. Это совсем не трудно и получается само собой. Главное — не сопротивляться, главное — сдаться, и всё.
Нет ничего труднее, чем сдаться на милость мгновения. Эта трудность — беда человеческая. Наша беда. Мне это удается, когда я пишу словами и когда я пишу красками.
Удерживать в чуть сжатом кулаке, в полузакрытой раковине ладони птичку — ужасно, это всё равно что пытаться удержать в руке трепещущие мгновения. Перепуганная птичка беспорядочно бьет тысячами