Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 81
десять лет, казалось бы, в самые глухие времена, в 1977-м, опубликовали всю новую прозу в двухтомнике “секретарским” тиражом 250 тысяч. Почему в 1967-м было нельзя, а потом вдруг можно? Симонов, который в то же самое время, когда продавливался “Мастер”, находился не просто под цензурным прессом, а под ковровым шельмованием со стороны ГлавПУРа и верхнего ареопага ЦК в связи с попыткой опубликовать военные дневники “Сто суток войны” в “Новом мире”. А затем, в том же 1977-м, опять-таки внушительным тиражом, эти же дневники, о которых неприязненно отозвался десятилетием раньше лично Брежнев, вдруг увидели свет в роскошном двухтомнике в суперобложке.
Что это было? Новое вино стало выдержанным? Советские люди дозрели до чтения таких вещей? Цензура ослабла – это в 1977-м-то? Почему в 1967-м голая Маргарита была невозможна, а в 1970-х стала допустима и в таком непристойном виде? А потом, почему-то опять же в 1977-м, явилась отборной московской публике обнаженной – хоть и со спины – на сцене Театра на Таганке (актриса Нина Шацкая). Отчего “квартирный вопрос” не мог “испортить” москвичей в 1960-е – эту фразу вырезали, – а спустя несколько лет с этим не возникало проблем? Откричали свое, положив под язык валидол, цензоры (“…у нас одним только Иванам Бездомным жить, недоумкам!”), утомился отдел культуры ЦК?
В годы застоя режим забронзовел, стал, говоря словами Брежнева, “стабильным”, уверенным в том, что ничто не может покачнуть его здание. Если, конечно, его самим не трогать и не устраивать перепланировку. Не то чтобы система утратила чекистскую бдительность, но смирилась со всеобщим лицемерием, с тем, что все “делают вид, что работают” и подчиняются правилам, лишь изображая подчинение им.
Это касалось и охранителей, и либералов. У всех был кукиш в кармане, который они время от времени показывали, в том числе в виде литературных произведений. То “Тяжелый песок” Анатолия Рыбакова предъявят либералы, то Виктор Астафьев с Валентином Распутиным шарахнут с другого фланга талантливой прозой, по содержанию своему антисоветской. Иной раз было трудно понять, где кончается критика новой городской цивилизации и начинается антисоветчина. Иногда и за прозу, достойную самиздата, можно было вдруг получить Государственную премию… Государство и общество напоминали сложные, многоподъездные и многоэтажные строения с хитросплетениями коридоров. И, как в случае с “Мастером”, нижние этажи иной раз оказывались в своих цензурных порывах святее этажей верхних.
Что уж говорить о самоцензуре. В 1968 году в фойе Центрального дома работников искусств готовилась однодневная выставка работ шестнадцатилетней Нади Рушевой. По свидетельству Мариэтты Чудаковой, заместитель директора ЦДРИ потребовал убрать два стенда с воздушными иллюстрациями Рушевой к “Мастеру”: “Этот необычный, сомнительный булгаковский роман написан не для школьников!”
Оказалось, что для школьников, по крайней мере старших: двор дома на Большой Садовой с его квартирой № 50 в годы позднего застоя сделался местом паломничества молодых людей, одержимых Булгаковым. Стены подъезда были талантливо расписаны, сам Михаил Афанасьевич воспринимался как символ этакого полуподпольного нонконформизма.
Сейчас тот же двор на Садовой стал частью всеобщего опопсовения, затоптанной достопримечательностью похорошевшей Москвы, а не тайным местом московских прогулок юных посвященных, знавших “Мастера” наизусть.
Кстати, если судить по роману Булгакова, Москва похорошела отнюдь не в первый раз, по крайней мере по мнению “гражданина соврамши”:
“– Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, выросшей в техническом отношении, а также и москвичами, – тут Бенгальский дважды улыбнулся, сперва партеру, а потом галерее.
Воланд, Фагот и кот повернули головы в сторону конферансье.
– Разве я выразил восхищение? – спросил маг у Фагота.
– Никак нет, мессир, вы никакого восхищения не выражали, – ответил тот”.
Появись роман в наши дни, (само)цензуре было бы над чем поработать…
В замысловатой истории публикации романа, помимо демонстрации некоторых специфических черт советской эры и неувядающих свойств иных общественно-политических устройств, есть и обаяние той эпохи, когда сама публикация книги прозы имела ошеломляюще масштабное значение сначала для десятков тысяч людей, а затем для коллективного интеллекта огромной страны. Это совершенно иные “линзы”, нежели сегодня, в эпоху хайпа и “прозы” размером с чирик, то есть твит в жанре злобного выкрика.
…Однажды Алексей Кириллович Симонов показал мне семейное сокровище – экземпляры одиннадцатого и первого номеров “Москвы” за 66-й и 67-й годы. Это были распухшие от вклеек и вставок журнальные книжки – Алексей Кириллович и его мама вручную вставляли в тело журнала то, что было купировано цензурой. Благо Евгения Самойловна имела доступ к аутентичной рукописи. Это были не просто обычные “толстяки”, а свидетели и свидетельства эпохи, по драгоценному своему значению равные экспонату музея древностей: “Журналы топорщились при каждом открывании, как два огромных бумажных ежа. Там были вклейки-слова и вклейки-фразы, вклейки-эпитеты и вклейки-абзацы, вклейки-метафоры и вклейки-страницы. И три больших многостраничных куска: «Сон Никанора Босого», половина «Бала у Сатаны» и «Разгром Торгсина»…”
Банально, но чистая правда: рукописи таки не горят. По справедливому замечанию иностранного аг… нет, консультанта Воланда.
Бегство из “края непуганых идиотов”
Я принадлежу к поколению, опознававшему “своих” по сигнальным фразам из Ильфа-Петрова и Бабеля. В редакции “Новой газеты”, где я работал, даже запретили к месту и не к месту цитировать “Двенадцать стульев” и “Золотого теленка”. Но – до смены поколений: следующая генерация журналистов и не думала сыпать цитатами из классиков. На детство пришлась экранизация с Папановым и Мироновым (1976), которая для меня предпочтительнее фильмов с Юрским (1968) и Гомиашвили (1971). Дома был потрепанный, некрасиво изданный том с двумя романами Ильфа и Петрова. В 1987-м появилась книга статей и фельетонов. Затем я собрал все, что в принципе издавалось в последние годы об Ильфе-Петрове или из их наследия.
Евгений Петров, Евгений Петрович Катаев, Ильф-и-Петров, погиб 2 июня 1942 года. О его гибели ходят разнообразные легенды.
Впрочем, и об иных эпизодах его жизни рассказывают самое разное. Например, о том, как он начал писать. Причем свой вклад в противоречивую мифологию внес старший брат, Валентин Катаев. То у него Евгений со злости, чтобы не сидеть на шее у Валентина Петровича, написал свой первый рассказ. То сам Валентин Петрович ушел за папиросами и попросил младшего продолжить за него фрагмент сериального произведения, которое из номера в номер шло с колес в газету. А тот написал так, что и править ничего не надо было…
Наверное, легенды и должны сопровождать биографии знаменитостей, но старший Катаев умел адаптировать свои истории и тексты не только к интересам публики, но и к нюансам текущего момента, то есть к потребностям власти и ее дискурса. По
Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 81