было невозможно. Меньше всего я мог в тот вечер считаться ее другом, и еще меньше она походила на женщину, годы которой убегают.
А Виктория уже доставала из газеты мои цветы.
— Вот это настоящая прелесть! Цветы в такой дождь! Николай Сергеевич, вы очень выросли в моих глазах. Люди познаются в подарках женщинам. А я-то ждала от вас флакона с одеколоном из раймага. Простите великодушно… И познакомьтесь, пожалуйста, с Алексеем Борисовичем.
Майор протянул мне руку. Смотреть на него было приятно: так ладно сидел на нем китель, так гладко он был выбрит и так неправдоподобно чисто поблескивали его сапоги. Я видел танковые эмблемки на погонах, но никак не мог представить этого человека в комбинезоне и с замасленными руками.
Поглядывал Алексей Борисович на меня без лицемерной радости, но и без неудовольствия, вполне дружелюбно, как бы говоря: «Ну что я могу поделать, если Виктории взбрело в голову тебя пригласить? Не стоит из-за этого портить настроение».
Зато я почувствовал себя дураком. Занятый мыслями о подарке, я не успел подумать о гостях. Вернее, считал само собой разумеющимся, что гостей будет вполне достаточно, чтобы затеряться среди них. Теперь же я просто не знал, как вести себя, не знал даже, о чем говорить. Мысль о том, что Виктория пригласила меня из каких-то сугубо личных соображений, пришла мне в голову и не доставила удовольствия. Выходит, я приглашен всего лишь сыграть роль какой-то фальшивой монеты в затеянной ею игре? Я почувствовал себя обиженным, смешным в глазах этого уверенного в себе офицера и пожал его руку без всякого энтузиазма.
Конечно, повернуться и уйти или хотя бы выдать свое неудовольствие было бы глупо. Да и, говоря откровенно, уходить не хотелось. Ведь за порогом этой комнаты меня снова ждал дождь, а потом тонкое одеяло на узкой раскладушке.
«Кажется, я влип, но в любой ситуации можно вести себя достойно. Нужно только сразу дать понять, что я не собираюсь участвовать в их игре. И еще — вовремя уйти. Вот и все», — решил я и почувствовал себя спокойнее.
Виктория, конечно, заметила мои колебания, потому что я поймал на себе ее подбадривающий взгляд, который означал, наверно: «Ничего страшного не будет! Не трусь и не воображай лишнего!» После второй рюмки я согласился с ней.
Угощала нас именинница традиционно, то есть всего было много. Еду мы похваливали, потому что готовила Виктория сама и приготовила вкусно. («Раз уж я баба получилась, значит, бабьи дела должна знать!») Но пили умеренно, чтобы, как говорится, себя не уронить. Постепенно ледок растаял.
Виктория вела разговор в основном с Алексеем Борисовичем, добиваясь от него чего-то своего, не совсем понятного, но для нее, видимо, важного, необходимого для какого-то внутреннего убеждения. Говорили, вопреки моим ожиданиям, о военных и о войне.
— Алексей Борисович, — спрашивала Виктория, — ведь вы, конечно, не хотите войны?
— Я два раза в танке горел…
— И все-таки вы военный. Война — ваша профессия, вы все время совершенствуетесь в этой профессии и в то же время хотите, чтоб ваши знания никогда не пригодились. Так ведь?
— Так точно.
— Но это же очень странно. Не могу же я желать, например, чтобы ученики перестали ходить в школу?
— А почему бы и нет? Представьте себе такое открытие: вы передаете свои знания прямо из мозга в мозг, без всяких уроков и зубрежки. То есть вы достигаете своей цели не трудным окольным путем, как сейчас, а наикратчайшим…
— Нет, нет… это совсем другое.
— Почему другое? Какая цель стоит перед армией? Обеспечить безопасность страны. Война — это трудный и дорогой путь, почему же нам не хотеть другого, более разумного…
— Да нет, я просто неправильно спрашиваю. Помните, вы говорили мне, что на войне вам было страшно. Помните?
— Помню. Бывало.
— Ну расскажите какой-нибудь случай, когда вам было страшно-престрашно.
— Страшно-престрашно? — Он улыбнулся этим детским словам. — Пожалуй, под Львовом, в сорок первом… дня через три после начала войны. Мы шли по шоссе и сами не знали, наступаем или бежим. А дороги там хорошие, ровные, по обочинам — деревья. Австрийцы еще насадили, вековые. Дело было утром. По-над землей туман, и белый, как вата, а из него большое красное солнце выкарабкивается. Кажется, рядом, вот-вот его пушкой зацепишь. Спустились в низину, идем, как по дну морскому, я четвертый в колонне. Начался подъем. Вдруг слышу: бах-бах! Передний танк остановился, и — как свечка! Белая вата черным подернулась. Туман, дым, огонь; белое, красное, черное — все смешалось…
— И все-таки вы по сей день в армии! Это очень странно и непонятно. А может быть, эти краски, о которых вы говорили, — красные, белые, черные, — может быть, это они подавили страх, и вы помните именно их, а не страх, Ведь можно прожить всю жизнь, не зная страха, ну, скажем, честным бухгалтером, но и красок никаких не увидеть?
— Не знаю, как бухгалтер, а с меня тех красок достаточно.
— Но вы их видели. Впрочем, я, наверно, говорю много глупого. — Она сказала это серьезно, без всякого кокетства. — Я ведь и сама, как тот бухгалтер, настоящего страха не знала. Просто мне слишком многое непонятно. И многое удивляет. Знаете, в этом же сорок первом году, когда вас убивали и вы горели, я училась в шестом классе и мне нравился один мальчик из девятого, такой культурный, в очках. Он в самодеятельности на скрипке играл. Они не эвакуировались, и их всех немцы расстреляли, всю семью. Это я уже после войны узнала. А о вас, Алексей Борисович, я тогда и не слыхала вовсе…
— Я о вас тоже.
— Конечно, и вы тоже. И все это удивительно.
— Да что же здесь удивительного?
— Всё, вся жизнь, как она складывается. Она, как лист бумаги, на котором какой-то малыш рисует свои каракули. Каждая черточка — чья-то судьба. Вот он ведет карандашом одну линию, потом другую, и они где-то пересеклись, встретились. Как мы с вами. А потом снова потянутся в разные стороны, и мы ничего не сможем сделать. Малыш так хочет. Сидит и рисует глупый малыш, высунул язычок от натуги, а трое разных людей пьют водку в дождливом городе, потому что он так нарисовал. Вы понимаете меня, Алексей Борисович?
— Понимаю.
— А вы? — спросила она у меня.
— Кажется, да…
— Врете! Оба врете и ничего не понимаете. А если не врете, то я вас просто не люблю. Не люблю, когда всё понимают. И в школе ненавижу делать вид, что учитель всё знает. Ничего мы не знаем. И мне все время хочется