мешавшие капиталистическому развитию, с одной стороны, и властолюбивым замыслам Пруссии — с другой. Но это было отнюдь не всемирно-историческим достижением, как громогласно трубил об этом становившийся теперь шовинистом буржуа, а лишь очень, очень запоздалым и несовершенным подражанием тому, что было сделано французской революцией ещё семьдесят лет тому назад и что все другие культурные государства давно осуществили. Вместо того чтобы хвастать, следовало бы стыдиться того, что «высокообразованная» Германия пришла к этому после всех.
За весь этот период существования Северогерманского союза Бисмарк охотно шёл навстречу буржуазии в экономической области и даже при обсуждении вопросов о компетенции парламента показывал железный кулак только в бархатной перчатке. Это была его лучшая пора; временами даже можно было усомниться в его специфически прусской ограниченности, в его неспособности понять, что в мировой истории имеются также и другие, более мощные силы, чем армии и опирающиеся на них дипломатические интриги.
Что мир с Австрией был чреват войной с Францией, это Бисмарк не только знал,— он этого и хотел. Именно эта война и должна была предоставить средства для того, чтобы завершить создание прусско-германской империи, которого требовала от него германская буржуазия[80]. Попытки постепенно преобразовать таможенный парламент[81] в рейхстаг и мало-помалу втянуть таким образом южные государства в Северный союз провалились, встретив громкий возглас южногерманских депутатов: никакого расширения компетенции! Настроение правительств, только что потерпевших поражение на поле сражения, было не более благоприятно. Лишь новое, наглядное доказательство того, что Пруссия не только намного сильнее их, но и достаточно сильна, чтобы их защитить,— следовательно, только новая общегерманская война могла быстро привести их к капитуляции. И к тому же пограничная линия по Майну[82], о которой заранее состоялся тайный сговор между Бисмарком и Луи-Наполеоном, после победы казалась навязанной Пруссии этим последним; объединение с Южной Германией было поэтому нарушением формально признанного на этот раз за французами права на раздробление Германии, было поводом к войне.
Между тем Луи-Наполеон должен был поискать, не найдётся ли где-нибудь у германской границы клочок земли, который он мог бы забрать в качестве компенсации за Садову. При образовании Северогерманского союза Люксембург не был включён в него, так что теперь это было государство, находившееся в личной унии с Голландией, вообще же вполне независимое. При этом Люксембург был почти так же офранцужен, как и Эльзас, и гораздо больше тяготел к Франции, чем к Пруссии, которую положительно ненавидел.
Люксембург — разительный пример того, что стало с немецко-французскими пограничными землями вследствие политического убожества Германии с конца средних веков, пример тем более разительный, что до 1866 г. Люксембург номинально принадлежал к Германии. Хотя до 1830 г. он был наполовину французским и наполовину немецким, тем не менее и немецкая часть уже рано подчинилась влиянию более высокой французской культуры. Германские императоры Люксембургской династии[83] были по языку и образованию французами. Со времени включения Люксембурга в бургундские земли (1440 г.) он, подобно остальным Нидерландам, оставался только номинально связанным с Германией; в этом отношении ничего не изменило и принятие его в Германский союз в 1815 году. После 1830 г. его французская половина и изрядная часть немецкой отошли к Бельгии. Но и в остававшейся ещё немецкой части Люксембурга всё сохранялось на французский лад: в судах, в правительственных учреждениях, в палате вся процедура происходила на французском языке; все официальные и частные документы, все торговые книги велись по-французски; по-французски же велось преподавание во всех средних школах; языком образованных людей был и остался французский язык — разумеется, французский язык, которому туго приходилось от верхненемецкого передвижения согласных. Словом, в Люксембурге говорили на двух языках — на рейнско-франкском народном диалекте и на французском языке, а верхненемецкий оставался чужим языком. Наличие прусского гарнизона в столице скорее ухудшало, чем улучшало положение. Всё это достаточно позорно для Германии, но таковы факты. И это добровольное офранцужение Люксембурга проливает истинный свет на подобные же явления в Эльзасе и немецкой Лотарингии.
Голландский король[84], суверенный герцог Люксембурга, которому наличные деньги были весьма кстати, изъявил готовность продать герцогство Луи-Наполеону. Люксембуржцы безусловно одобрили бы присоединение к Франции: это доказала их позиция во время войны 1870 года. Пруссия ничего не могла возразить с точки зрения международного права, так как сама содействовала исключению Люксембурга из Германии. Её войска находились в люксембургской столице в качестве союзного гарнизона крепости Германского союза; с того момента, как Люксембург перестал быть таковой, они утратили на это всякие права. Почему же они не ушли, почему Бисмарк не мог допустить этой аннексии?
Да просто потому, что теперь выступили наружу те противоречия, в которых он запутался. До 1866 г. Германия была для Пруссии только территорией для аннексий, которую приходилось делить с заграницей. После 1866 г. Германия стала для Пруссии охраняемой территорией, которую надо было защищать от иностранных посягательств. Правда, в интересах Пруссии целые германские области не были включены во вновь основанную так называемую Германию. Но право немецкой нации на всю её собственную территорию возлагало теперь на прусскую корону обязанность не допускать включения этих частей прежней союзной территории в состав иностранных государств и не закрывать двери для их присоединения в будущем к новому прусско-германскому государству. Поэтому Италия была остановлена у тирольской границы[85] и поэтому Люксембург теперь не должен был перейти в руки Луи-Наполеона. Подлинно революционное правительство могло бы открыто заявить об этом, но не королевско-прусский революционер, которому удалось, наконец, превратить Германию в меттерниховское «географическое понятие»[86]. С точки зрения международного права он сам поставил себя в положение нарушителя и мог выйти из затруднения, лишь применив своё излюбленное корпорантско-кабацкое толкование международного права.
Если его при этом попросту не подняли на смех, то только потому, что весной 1867 г. Луи-Наполеон ещё совсем не был готов к большой войне. На Лондонской конференции состоялось соглашение. Пруссаки очистили Люксембург; крепость была срыта, герцогство объявлено нейтральным[87]. Война была снова отсрочена.
Луи-Наполеон не мог на этом успокоиться. Он согласен был на усиление могущества Пруссии, но только при условии соответствующих компенсаций на Рейне. Он был готов довольствоваться малым и даже из этого ещё уступил бы кое-что, но он ровно ничего не получил, был кругом обманут. Однако существование бонапартистской империи во Франции было возможно лишь при условии, чтобы французская граница постепенно подвигалась к Рейну и Франция оставалась — в действительности или хотя бы в воображении — арбитром Европы. Отодвинуть границу не удалось, положение арбитра уже было под угрозой, бонапартистская пресса громко кричала о реванше за Садову; чтобы сохранить за собой престол,