то что ж вы, мама, все о печальном, и себе сердце рвете, и нам невесело.
— Да ты пей, Петрович, пей, — сказала Настя. — И ешь. Грибков попробуй, они у меня скусные… О чем это я? Так вот, значит, стоим мы на гусином лужку и на школу поглядываем. Вскорости на дороге мотоциклы застрекотали — это Петьку везли. Впереди ехал ихний начальник, лейтенант, в картузе высоком. На задней мотоцикле Карла сидел, а рядом с ним, в коляске, — Петька. Я его издали признала, по белой рубахе. Вытащили его из машины и поставили перед народом. А народ — бабы да ребятишки, старики со старухами. Молодых парней и мужиков в силе о ту пору в деревне не было, на войну забрали. Все молчат, вздыхают, крестятся. У Петьки на душе, знать, кошки скребли, да только храбрился — улыбался, чубчиком встряхивал. И все зашибленную ногу поджимал под себя. Посмотрела я на него, худого, дробного, — они с Карлой одного росточка были — заревела в голос… Мне бы удержаться, Петрович, легче б ему помирать было, а я заплакала, и он заплакал, горько так, прямо навзрыд. Карла засмеялся и говорит: вот он, мол, ерой ваш, в три ручья заливается со страху — чисто дите малое. А я-то знала, что не со страху плакал Петька и не себя пожалел — меня пожалел, Ваньку с Дунькой… Ну ладно, достал Карла бумагу и стал читать. Она по-русскому была написана. Спешно читает, бормочет под нос и в небо посматривает: из-за леса туча шла, такая черная, такая страшная. И командир немецкий косился на тучу и все торопил Карлу — шнель, шнель, быстрей, значит. Ничего я в той бумаге не разобрала, только поняла, что Петька мой поднял руку на всю ихнюю армию фашистскую и потому ему — смерть, чтобы, дескать, другим неповадно было идти супротив ихней силы. Командир покосился на тучу и головой кивал, — мол, правильно читает Карл, а сам, ирод, ни словечка по-нашему не кумекал, это вся деревня знала. За что, думаю, убиваешь моего Петьку, а сама вспоминаю давешние слова Карлы: может, и правда, что добрый, может, помилует… Только не помиловал… Тут гром ударил, дождем секануло, командир махнул перчаткой — знак дал, Карла вытащил пистолет и пальнул Петьке в грудь…
— Вот и все, — сердито сказала жена Антоныча. — А что дальше было — не спрашивайте. Мама вместе с Петькой наземь упала, без памяти, еле к вечеру отходили. Без нее и закопали Петьку на том самом гусином лужку…
Владимир Петрович сидел протрезвевший, поглаживая бледные щеки.
— А уж гроза-то, гроза тогда была. — Настя посмотрела в угол, на божницу. — Мне потом люди сказывали, Петрович, никогда еще в наших краях такой сильной грозы не было: крыши на хатах развевало, суки на деревьях ломало. На ильин день это было. Поди, гневался Илья-пророк на немцев, пужал их за моего Петьку… Они сразу побегли к школе, оставили только Карлу и еще одного. Эти не ушли, стояли под молоньей и громом, пока мужики не закопали Петьку. На Петьке сухой нитки не было, и опустили его в воду: страсть ее сколько набежало в ямку…
Проснулся Антоныч, потянулся, виновато моргая:
— Перебрал я малость…
— Ну нам пора, — сказала его жена. — Где твоя шапка?
Под столом отыскала шапку, нахлобучила ее на Антоныча, скомандовала детям:
— Дунька, Ванька!
На пороге обернулась, бросила Владимиру Петровичу коротко и сухо:
— Вечером — милости просим к нам.
Дверь захлопнулась с треском.
— Осерчала, — сказала Настя. — Это она меня жалеет, не любо ей, когда я про Петьку: боится — плакать начну, убиваться… А я уже не плачу, Петрович. Ты посчитай-ка, сколько годков минуло с того времени. И слез у меня не осталось…
Владимир Петрович провел ладонью по запотевшему стеклу. Снег все падал. В густой белизне его едва виднелся теткин сад с тремя яблоньками, реденькой изгородью, пустой собачьей конурой возле поленницы дров.
— А пес где? — безразлично спросил Владимир Петрович, лишь бы нарушить молчание.
— Сдох кобелек, еще по весне. От старости…
— М-м, — замычал Владимир Петрович, страдальчески кусая губы: у него заныло в груди.
— Ты что? — забеспокоилась Настя.
— Ничего, ничего, — Владимир Петрович сглотнул таблетку. — Сейчас полегчает…
— Война и тебя, поди, по головке не погладила, Петрович. Как погляжу я — совсем больной ты, даром, что видный собой. Ты на хронте был?
— Не довелось, Ивановна. Доктора забраковали.
— Чай, нутро?
— Да нет, другое. — Он на мгновение смутился, как смущался всегда, называя свою болезнь. — Плоскостопие у меня…
— Чаго? Чаго? — Настя сдвинула с уха платок.
— Плоскостопие, говорю… Ну понимаешь, плоские ступни у меня, ходить далеко не могу, ноги устают… Таких только в нестроевую берут.
Владимир Петрович сидел, опустив плечи, устало щурился. Все неуютней становилось ему в этой большой холодноватой хате. От выпитого мутило: сначала он пил коньяк, потом, по настоянию тетки, отведал сахарного самогона, и сейчас стучали в его висках докучливые молоточки.
Он вдруг обрадовался при мысли, что, в сущности, ничто его здесь больше не задерживает: надо ехать сегодня же, благо еще вполне можно успеть к вечернему поезду. Ему стоило немалого труда объяснить Насте, что он никак не может остаться: отпустило, мол, начальство всего на четыре дня и в пятницу надо обязательно быть на работе.
— Да как же ты с Дуней не повидаешься, — сокрушалась Настя. — И где ее леший давит? Да она меня съест поедом, что не задержала тебя.
Но понемногу ее причитания становились тише, и наконец она сказала Владимиру Петровичу, как ему послышалось, даже с облегчением:
— Оно, конечно, со службой не шутят, поезжай уж…
Вместе пошли к Антонычу. Он все еще не мог проспаться после выпитого у матери. Жена едва растолкала его. В сенях Антоныч вылил себе на голову ковш ледяной воды и заявил, что баранку будет держать надежно, а что касаемо винного духа изо рта, так это ничего — автоинспекции в их краях и в помине нет.
На прощанье Настя, заплакав, поцеловала Владимира Петровича, просила приезжать вдругорядь, но ни сама она, ни он не верили, что свидятся снова. Уже сидя в кабине, Владимир Петрович крикнул ей, чтобы передавала привет Дуне и наказала бы ей чаще писать ему на Урал.
За околицей Антоныч остановил машину. По заснеженной тропе они спустились в низину, миновали чью-то баньку с черными от копоти стенами и вышли на унылый кочковатый луг, посреди которого желваком выпирал из земли бугорок, а на нем возвышался дощатый обелиск с жестяной звездой на макушке.
— Это и есть Петькина могила, — сказал Антоныч.
Они сняли шапки и долго стояли в