к бюрократизму выливалась во вражду к интеллигенции (в «махаевщину») или в анархистский протест против всех и всяческих «верхов» и «центров», чьим приказам приходится подчиняться.
Обстановка накалялась; ведь всего месяцем позже разразился контрреволюционный кронштадтский мятеж… Между тем дискуссия в еланской организации близилась к решающему рубежу. Им должно было стать общегородское партийное собрание. На него явились и коммунисты гарнизона, всего не меньше тысячи партийцев набилось в огромный зал. Пересветова, как секретаря горрайкома, выбрали в президиум, и он вел это шумное многолюдное собрание.
«Куда склонятся весы?» — с волнением думал он, глядя в колыхающийся людской массой зал. В защиту платформы Троцкого взял слово специально приехавший из Москвы опытный оратор. Пересветов опасался, как бы этот нежданный гость не повел собрание за собой.
Гостя проводили с трибуны аплодисментами. Тут вдруг потребовал себе слова, махая газетой, Кувшинников. По принятому регламенту, сторонники враждующих платформ должны были выступать поочередно; на этом основании Пересветов Степану в слове отказал. Но тот, однако, что-то гневно кричал; разобрав, что Кувшинников просит слова «в порядке ведения собрания», председатель должен был уступить. Кувшинников вышел на трибуну и поднял над головой номер «Правды».
— Товарищи! Вот новая статья Ленина по вопросу, который мы обсуждаем. Все ли ее читали?
— Нет!.. Не читали! Не успели! — раздались возгласы.
— Я предлагаю, — продолжал оратор, — зачитать ее вслух с трибуны, прежде чем переходить к дальнейшим прениям.
Шум взорвался в зале. У Пересветова радостно екнуло сердце: «Молодец Степан!»
— Читать! Читать! — кричали одни.
— Тогда надо и Троцкого читать!..
На трибуне рядом с Кувшинниковым очутился вдруг московский гость и кричал:
— Правильно говорят товарищи: если читать Ленина, то надо читать и Троцкого! Здесь не политчас! Мы собрались не для читки газет!..
— Товарищи!! — зычно перекричал всех наконец Пересветов. — Поступило предложение заслушать новую статью Ленина, которую многие не успели прочесть. Ставлю на голосование. Кто «за»?
Подняло руки подавляющее большинство.
— Кто «против»?.. Меньшинство явное! Товарищ Кувшинников, просим вас, читайте!..
Целый час, в полной тишине, слушало статью Ленина тысячное собрание. После этого ничьи речи не могли уже ничего изменить. Платформа Троцкого собрала лишь девятнадцать голосов, все остальные проголосовали за платформу Ленина…
В еланской организации дискуссия не оставила фракционных следов, если не считать, что при выборах нового губкома самолюбивый упрямец Степан выступил против кандидатуры Пересветова. Кувшинников напомнил об инциденте с резолюцией актива и полемической статьей Скугарева: редактор-де нарушил дисциплину, он не должен был использовать своего положения в газете для борьбы с линией губкома, какова бы она в тот момент ни была. Губернская партийная конференция с отводом не посчиталась, и Пересветова в губком выбрали. Необидчивый Костя лишь подшучивал над Степановой «сверхпринципиальностью»…
Осенью 1921 года проводилась первая в советское время чистка партии. Кто-то недобросовестно обвинил Кувшинникова, что он бывший эсер и скрывает свое прошлое. У него отобрали партийный билет. Пересветов и другие члены губкома решительно вступились за Степана перед комиссией по чистке, которую возглавляли приезжие работники. Все «эсерство» Кувшинникова состояло в том, что в октябре 1917 года на фронте он проголосовал за «левого» эсера при выборах делегата на Второй Всероссийский съезд Советов, а вскоре после этого вступил в партию большевиков.
Партбилет Степану возвратили.
После всего этого получить от Степана личный укол, да еще в тексте официальной характеристики, для Кости было обидно.
Глава четвертая
1
Флёнушкин был прав: институтская жизнь поражала своими противоречиями.
Общежитие гудело спорами о высоких материях и категориях, от проблем абстрактного труда до перспектив революции на колониальном Востоке или семьи и брака при коммунизме. Возникла ли религия в древности из страха людей перед таинственными силами природы или из авторитарных отношений общественной иерархии? Сохранится ли при социализме денежная система? А векселя?.. В каких пределах действует у нас закон стоимости Маркса? Отделяет ли нас от социализма десяток лет или больше? А сколько от коммунизма?.. И так без конца.
Спорили на занятиях и сойдясь вечером в чьей-либо комнате, за обедом в столовке и остановившись с папиросами в коридоре или на лестнице.
Лекций никто из профессоров, за редким исключением, не читал, занятия сосредоточивались в семинарах, — иначе говоря, тяжесть их падала на индивидуальную подготовку в библиотеке или архиве. Живому, общительному студенту обмен мнений с товарищами давал нередко больше, чем замечания руководителя семинара в его заключительном слове.
Пересветову, привыкшему возиться с книгами, эта система пришлась по нутру. Но так чувствовали себя не все.
Саша Михайлов — сын квалифицированного слесаря, отданный отцом в гимназию, из нее ушедший партизанить, а перед поступлением в институт читавший на Дальнем Востоке лекции курсантам совпартшколы по диамату, — не выказывал внешних признаков удрученности. Но однажды пришел к Косте вечером, сел на койку и сказал, что хочет из института уходить.
— Почему? — удивился Костя.
Михайлов развел руками и засмеялся:
— Сижу, сижу на семинаре и вдруг перестаю понимать, чего они говорят?
Его большое добродушное лицо покривилось, из глаз неожиданно брызнули слезы. Не стесняясь и не отирая их, Саша смотрел на Пересветова.
Раньше он раза два, по-соседски, обращался к Косте с просьбами что-нибудь объяснить, тот отвечал без малейшего чувства превосходства, отчего они и сдружились. Правда, в философии Пересветов сам не был силен. Теперь он сказал:
— Тебе надо перейти с философского на историческое. У нас все-таки легче. Хочешь, я поговорю с Шандаловым? Покровский к нему прислушивается.
Михайлов поморщился:
— Не по душе мне твой Шандалов.
— Ну с Афониным. А то потерпи до весны. Авось еще войдешь в колею.
Другим соседом по коридору у Кости был экономист-второкурсник Мамед Кертуев, татарин. Пунктуальный во всем, он отличался невероятным усердием и все вечера просиживал над книгой. У себя на родине он учительствовал, в русской же речи еще не избавился от восточного акцента. Жилистый, сутулый, молчаливый Мамед ни на что не жаловался; Костя, однако, изо дня в день с ним встречаясь, по его угрюмому и озабоченному лицу заключал, что в институте Кертуеву трудновато.
Пестрота наблюдалась и в незатейливом быту общежития. Семья, привычки, потребности — все это у всех было разное. В разгар вечерних занятий Кертуева к нему заходил Сандрик Флёнушкин, и Косте за перегородкой слышно было, как он декламирует:
Учись, дитя! Науки сокращают
Нам опыты быстротекущей жизни!
И смешит Мамеда анекдотами, пока тот не закричит:
— Балдак! Балдашник! Майшаешь!.. Черт пабри, канцы канцов, уходи! Заниматься нада! Почему ты своего доклада не пишешь?
— Лев Толстой сказал, — нравоучительно возражает Сандрик, — что писать следует лишь тогда, когда не можешь