невольно приходит мнение, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их? Как одолеть их, когда не победил их теперь даже тот, который побеждал и природу при жизни своей, которому она подчинялась. Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя или, вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, — в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо — такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов ее, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для одного только появления этого существа! [Достоевский 1972–1990, 8: 339]
Нет сомнений в том, что мятежная команда проявляет себя по мере развития романа, олицетворяя алчность, гордыню, унижение и требование личных прав, и если Мышкин какое-то время учится с этим справляться, то это происходит благодаря его спокойствию, невинности и праведности. Переход отмечен переключением с мотивов, напоминающих Евангелия, на апокалиптические мотивы, напоминающие Откровение Иоанна Богослова[15]. Один из героев, Лебедев, даже выступает в роли интерпретатора Апокалипсиса, и повествование вскоре приобретает головокружительную силу, которую Мышкин не в силах остановить. Ключ к жизни теперь остается для него за горизонтом, как и для невротичной и трагической героини романа Настасьи Филипповны, которая также представляет Христа, на этот раз в сопровождении ребенка, устремившим взор на далекую точку на горизонте: мысль, великая, как весь мир, покоится в его взгляде [Достоевский 1972–1990, 8: 380]. Стоит отметить, что единственный положительный образ Христа, содержащийся в романе, представлен не Мышкиным, а глубоко невротичной, мелодраматичной и суицидальной Настасьей Филипповной. В конце концов, Мышкин — не русский Христос, каким его хотели видеть некоторые читатели. Ему не удается никого «воскресить», и он едва ли является традиционным святым. Хотя князь необычным образом воплощает в себе те черты, которые Достоевский ассоциирует с христианской личностью (сострадание, проницательность, смирение, чувствительность к красоте, нежность сердца, прощение), и, подобно самому Достоевскому, он получает представление о рае через эпилептический припадок, это представление сопровождается чувством полного отчаяния и больше ассоциируется с пророком Мухаммедом, чем со Христом. Более того, Мышкин не может вспомнить свои русские корни, рассказывая на протяжении романа лишь о жизни в протестантской Швейцарии. Также он не кажется практикующим христианином в обычном смысле слова; он не ходит на церковные службы и не соблюдает церковный календарь, а похороны генерала Иволгина, кажется, стали первыми православными похоронами, на которых он присутствовал. Другие персонажи воспринимают его по-разному: от идиота, юродивого, демократа и мошенника-манипулятора до «бедного рыцаря» Пушкина и Дон Кихота Сервантеса, но тоже не как православного святого. Те читатели, которые упорно видят в нем образ православного святого, должны спросить себя, действительно ли он тот человек, которого Русская православная церковь могла бы канонизировать. И все же ему удается показать другим персонажам лучший образ их самих и намекнуть им на более высокую реальность, в которой времени больше не будет [Достоевский 1972–1990, 8: 189]. Хотя Мышкин как персонаж — это художественный триумф и почти наверняка самый запоминающийся портрет христианской личности в реалистическом романе, представление о нем как о воплощении христианских добродетелей, «положительно прекрасном человеке», если использовать собственное выражение Достоевского, остается спорным[16]. Среди тех, кто сетует на его неудачу, одни, например Г. М. Фридлендер [Fridlender 1959: 191 и далее], объясняют неудачу приверженностью Мышкина христианству, а другие, например А. Б. Гибсон [Gibson 1973: 112–113], — недостатком этой приверженности. Обе позиции обоснованы. Достоевский сам чувствовал, что он не достиг своей цели, роман не выразил и десятой доли того, что было задумано [Достоевский 1972–1990, 29, 1: 10], и тем не менее, писатель вложил в него свои самые интенсивные духовные переживания, подняв дискуссию с уровня исторических процессов, как было в его предыдущем романе, до уровня природы Вселенной.
IV
В 1867–1871 годах Достоевский живет в Европе со своей второй женой, Анной Григорьевной, с которой они поженились в 1867 году. Как замечает Гибсон [Gibson 1973: 38], Достоевский в 1869 году, насколько мы можем судить, был полон религиозных чувств и относился к церкви менее подозрительно, чем раньше, но по-прежнему испытывал философские затруднения. Похоже, он продвинулся ненамного дальше Мышкина, который, будучи убежденным, что «сострадание — главнейший закон всея бытия человеческого», пытался убедить себя, что «атеист всегда будет говорить не про то» [Достоевский 1972–1990, 8: 184][17].
Однако когда он вернулся в Россию, его друг Николай Страхов мог засвидетельствовать (и Анна Григорьевна подтверждает его слова), что именно за границей христианский дух, пребывавший в нем всегда, проявился вполне. Достоевский в тот период постоянно переводил разговор на религиозные темы. Более того, его собственное поведение изменилось и приобрело большую мягкость, выражающую самые высокие христианские чувства [Достоевская 1971: 201].
Конечно, Достоевский, как свидетельствуют очевидцы, не всегда был таким[18], но годы его пребывания в Европе, похоже, действительно укрепили славянофильское христианство последнего десятилетия его жизни, по крайней мере, в том, что касается его личных взаимоотношений. Есть еще одно существенное изменение. Христос предстает в его мыслях не как идеал совершенства, недостижимого здесь, на Земле, но как Слово, воплощенное в Евангелии от Иоанна:
Многие думают, что достаточно веровать в мораль Христову, чтоб быть христианином. Не мораль Христова, не учение Христово спасет мир, а вера в то, что Слово плоть бысть. […] Потому что при этой только вере мы достигаем обожания, того восторга, который наиболее приковывает нас к Нему непосредственно и имеет силу не совратить человека в сторону [Достоевский 1972–1990, 11: 187–188; Зернов 1961: 232].
Хотя мы видим здесь развитие собственной мысли Достоевского, еще неизвестно, какое значение это будет иметь для его произведений. Следующий крупный роман Достоевского «Бесы», частично основанный на его неосуществленном плане «Жития великого грешника», содержит множество религиозных мотивов, некоторые примечательные диалоги на религиозные темы, описание галлюцинаций, в которых появляется дьявол, юродивый и «библейская женщина», и даже — впервые — эпиграф из Евангелия; но это не вносит большого вклада в его религиозную эволюцию. Нет сомнений в том, что здесь главенствует мятежная команда, и поэтому неудивительно, что многие религиозные мотивы апокалиптичны, как и в последних частях «Идиота». Достоевский возвращается к своей любимой структуре, в которой центральный персонаж выражает или побуждает других выражать формы отчаянного атеизма и аморализма. Хотя на написание романа автор был вдохновлен делом Нечаева, последний послужил прототипом для Петра Верховенского, в то время как центральный персонаж