поэзии». Интервью Свену Биркертсу – Бродский, 2000-б:96), то опасны для него прежде всего многочисленные стереотипы: устойчивые словосочетания, идиомы, банальные образы, постоянно воспроизводимые символы и тому подобные явления.
Бродский воспринимал всякое клише в искусстве как форму смерти[53].
Говоря о словесном стандарте, необходимо иметь в виду, что это явление противоречивое. Языку вредит именно то, что делает его удобным для общения.
В современной лингвистике установлено:
…именно коммуникативные фрагменты, то есть целые готовые выражения, являются первичными, целостными, непосредственно узнаваемыми частицами языковой материи ‹…›, а не отдельные слова в составе этих выражений и тем более не компоненты их морфемной или фонемной структуры (Гаспаров, 1996: 123–124).
Объединение языковых элементов в готовые словесные блоки приводит к автоматизации, а затем и к обессмысливанию речи, поскольку слово в ней перестает быть заметным.
Бродский видел насилие государства над человеком в том, что государство навязывало человеку казенный язык:
Язык оказывается в состоянии противоречия и противоборства с системой и ее языковой идиоматикой, которой пользуется система. ‹…› Власть хочет установить некоторую языковую доминанту, иначе все выйдет из-под контроля («Самое святое наш язык…». Интервью Н. Горбаневской – Бродский, 2000-б: 236).
Апофеоз абсурда – слово «нецелесообразно», которое фигурировало при отказе в выездной визе родителям Бродского.
Но и без государственного насилия язык в своей инертности стремится произвести и сохранить клише. Абсурдом, порожденным постоянными эпитетами, наполнен, например, фольклор с такими текстами, в которых у арапа руки белые, а про красивый цветок говорится аленький мой беленький цветочек, розовый лазоревый василечек (см.: Никитина, 1993:140). Алогичны обиходные выражения типа повторить трижды, красные чернила, рекламная и журналистская риторика (Альпенгольд – настоящее золото Альп – о шоколадке; Репортаж об этом смотрите в наших ближайших эфирах).
Б. Ю. Норман показывает, что выбор слова в разговорной речи часто мотивируется не потребностью сообщения, а устойчивыми вербальными связями: если говорящий, рассказывая о своем дяде, прибавляет слова самых честных правил, то это обычно не имеет никакого отношения ни к Пушкину, ни к дяде (Норман, 1998: 68).
Поэзия в разные времена относилась к банальности по-разному. Фольклорная формульность, жанровое слово в классицизме, образные и символические стереотипы в романтизме, символизме становились достоянием культуры и мишенью для пародистов. Но и во времена высокой авторитетности канонов поэзия стремилась к выразительности. А установка на выразительность препятствует воспроизведению словесных блоков. Задачи поэзии часто противоречат задачам коммуникации: читатель не понимает поэта, поэт перестает ориентироваться на читателя.
Путь поэта – путь к растущему одиночеству: публика движению предпочитает остановку, обновлению – привычку, а словесным открытиям – клише (Эткинд, 1980: 38).
Затрудняя автоматическое восприятие речи, поэт не дает слову обессмыслиться. Человеком, который чувствует слово, не так легко манипулировать:
Политический протест – вещь более или менее спорная, а стихотворение очень ясно и просто предлагает лингвистическое превосходство над официальными идиомами («Рожденный в изгнании». Интервью Мириам Гросс – Бродский, 2000-б: 161).
Поэтому становится совершенно понятным парадоксальное высказывание Бродского о том, что поэзия – антропологическая цель:
Если главным отличием человека от других представителей животного царства является речь, то поэзия, будучи наивысшей формой словесности, представляет собой нашу видовую, антропологическую цель («Искусство поэзии». Интервью Свену Биркертсу – Бродский, 2000-б:108)[54].
Посмотрим, как Бродский осуществляет эту антропологическую цель в стихах, а именно, как он реагирует на языковые и литературные стереотипы – пословицы, идиомы, слова-символы.
Стихотворение «Вертумн» (1990)[55] начинается с того, что Бродский[56] пытается вступить в беседу со статуей древнеримского бога перемен, заводя разговор на самые общие темы:
С другой стороны, кудрявый и толстощекий,
ты казался ровесником. И хотя ты не понимал
ни слова на местном наречьи, мы как-то разговорились.
Болтал поначалу я; что-то насчет Помоны,
петляющих наших рек, капризной погоды, денег,
отсутствия овощей, чехарды с временами
года – насчет вещей, я думал, тебе доступных
если не по существу, то по общему тону
жалобы. Мало-помалу (жалоба – универсальный
праязык; вначале, наверно, было
«ой» или «ай») ты принялся отзываться:
щуриться, морщить лоб; нижняя часть лица
как бы оттаяла, и губы зашевелились.
«Вертумн», – наконец ты выдавил. «Меня зовут Вертумном»
(IV: 82).
Этот фрагмент показывает, что коммуникация со статуей божества, преодолевающая время, различия между живым и неживым, реальным и мифическим, состоялась не столько потому, что речь персонажа содержала банальные темы, сколько потому, что в общие слова (на непонятном для слушателя языке) вкладывалось личное содержание: жалоба на неприятные перемены. Оказалось, что личное не разъединяет, а объединяет людей – как в лирике[57].
В языке из всех устойчивых словосочетаний наиболее фиксированными являются пословицы и поговорки. Их называют сгустками народной мудрости, но эти готовые сентенции держат человека в рамках заранее установленных оценок, в них
…отчетлива дидактическая тенденция, желание «воспитать» индивида через опыт масс, внушить ему страх мыслить и знать не как все, быть социальным аутсайдером, внушить желание усвоить некую, общую для масс, социальную информацию (Николаева, 1990: 234).
Бродский постоянно возражает пословичной дидактике. В стихотворении «Письма династии Минь» (1977) (а заметим, что в китайской культуре традиция особенно консервативна, китайский народ воспринимается носителями других культур как образец массовости)[58], Бродский прямо называет пословицу заразой бессмысленности:
«Дорога в тысячу ли начинается с одного
шага, – гласит пословица. Жалко, что от него
не зависит дорога обратно, превосходящая многократно
тысячу ли. Особенно отсчитывая от “о”.
Одна ли тысяча ли, две ли тысячи ли –
тысяча означает, что ты сейчас вдали
от родимого крова, и зараза бессмысленности со слова
перекидывается на цифры; особенно на нули ‹…›»
(III: 154).
Это письмо – ответ на грустное послание «Дикой Утки» возлюбленному. В цитируемом ответном письме нет ни слова, которое было бы прямой реакцией на жалобы. Дикая Утка рассказывает о печальных подробностях жизни, ее возлюбленный арифметически философствует, то ли показывая, то ли маскируя равнодушие к жизни, отдаленной от него и временем, и пространством. Он отвечает по существу, но не на те слова, которые к нему обращены.
Обратим внимание на лепечущий, уводящий от смысла, повтор звуков в строке Одна ли тысяча ли, две ли тысячи ли и на омонимию слова ли, китайской меры расстояния, с русским союзом ли, выражающим сомнение. Во внутренней составной рифме тысяча – ты сейчас читается противопоставление массовости и единичности. То, что зараза бессмысленности со слова / перекидывается на цифры; особенно на нули, можно понимать следующим образом: называние числа в пословице ложно: какое бы число большого порядка ни назвать (100, 1000, 10 000 и т. д.), оно, являясь гиперболой, не будет соответствовать прямому значению наименования (ср. разговорные фразы я тебе сто раз это говорил; я тебе тысячу раз это говорил; я тебе миллион раз это говорил). В подобных случаях количество нулей не имеет значения. В стихотворении обессмысливание нулей представлено тем, что цифра «0» замещается графически подобной буквой «о», насыщающей фрагмент особенно отсчитывая от “о”. Одна… Обратим внимание и на звуковой ряд [ннонану] в последовательности слов особенно на нули.
Бродский разрушает пословичные стереотипы разными способами.
В стихотворении «Кончится лето…» (1987) имеется смысловая трансформация. Исходная пословица на ловца и зверь бежит изображает ситуацию как благоприятную для охотника (в расширительном смысле – для активного деятеля). Бродский же оценивает ситуацию с точки зрения жертвы:
Дело, конечно, не в осени. И не в чертах лица,
меняющихся, как у зверя, бегущего на ловца,
но в ощущении кисточки, оставшейся от картины,
лишенной конца, начала, рамы и середины
(IV: 11).
Смысл пословицы Цыплят по осени считают в стихотворении «Время подсчета цыплят…», на первый взгляд, меняется на противоположный, поскольку меняется субъект действия:
Время подсчета цыплят ястребом; скирд в тумане,
мелочи, обжигающей пальцы, звеня в кармане;
северных рек, чья волна, замерзая в устье,
вспоминает истоки, южное захолустье
(III: 172).
В исходной сентенции речь идет не столько о прибыли в хозяйстве, сколько о призыве к осторожности ожиданий. Перенося акцент со сложения на вычитание (с прибыли на убыль), Бродский, по существу, не противоречит пословице, а проясняет ее смысл: он говорит