знаешь, люб ты мне, как сын родной. Поедем мы, родненький, отсель, времени не вадя. У тебя в Рязани дядя живет, отца твоего брат родной. Лет десяток, как он от Москвы к рязанскому князю отъехал… Вот мы к нему и будем путь держать.
— Из своего дома бежать. Матушка! Кабы встала ты из своего гроба… — как стон вырвалось у юноши.
Он тяжело опустился на лавку и сжал руками виски. Все существо его было полно горем и негодованием.
Хотелось бы кинуться к отчиму, назвать его злодеем и с позором выгнать его из дому.
Но он сознавал, что пестун прав, что этого сделать невозможно, что только ему же хуже будет.
Приходилось покоряться необходимости.
Приходилось покидать родной дом, могилу матери и ехать за тридевять земель, чтобы укрыться от козней.
Этого требовало благоразумие.
Это казалось единственным средством спасения.
Лицо матери, как живое, стало перед ним.
Доброе лицо с ласковым, кротким взглядом.
И рядом другое — угрюмое лицо отчима, с глазами, в которых застыло выражение подозрительности и затаенной злобы.
— Ты не убивайся, родненький, говорю, — бормотал между тем Матвеич. — Ну что ж, у дяденьки поживешь годик, а там вернешься. Дяденька родной, не обидит. А я все приготовлю — и коней, и запасец. Прихватим и верного человека… Знаешь Андрона, племяша моего? Помолимся Богу, да и в путь. Как стемнеет, я лошадок выведу за изгородь к огороду. Тихохонько сядем на коней — и след наш простыл.
Юноша поднял голову.
— Хорошо, — сказал он, — знать, Божья воля. Я согласен… Сегодня же ночью едем.
— Ну вот и ладно, и отлично. Я коников приготовлю и обо всем позабочусь, спокоен будь. А близко к полуночи выберись за огород. Понимаешь, я рад-радешенек: от погибели, родной, спасешься. Нешто сладко под нож злодеев голову подставлять. Даже сие и грех. Это вроде как на себя самому руки наложить. Так едем сегодня! Я и Андрону скажу.
А теперь надобно наутек от тебя, пока все спят: заприметят, так, пожалуй, еще догадаются. Прощай пока, соколик! Все я изготовлю.
Старик ушел довольным, а юноша долго еще сидел в грустном раздумье.
В этот день отчим был с ним особенно ласков.
Андрея Алексеевича эта ласковость резала, как ножом. В особенности трудно было ему сдержать себя, когда Некомат сладеньким голосом сказал:
— Что ты сегодня хмуришься, родной? Скушно, чай? Ты бы пошел по леску побродил али б зайчишек пострелял.
Юноша вспыхнул от негодования.
«Сам под бердыш злодея посылает, — подумал он, — не терпится ему меня спровадить».
Он едва не выдал себя резким ответом, но успел овладеть собой.
— Что-то недужится маленько. Я, чай, как-нибудь застудился… Пойду полежать, — ответил он и ушел в свою горенку, чтобы только не видать ненавистного теперь для него лица отчима.
Затих господский дом.
Сам Суровчанин угомонился в своей опочивальне. Андрей Алексеевич приподнялся на постели и прислушался.
Тихо. В окно смотрит лунная ночь.
Встал, высек огня и затеплил огарок.
— Теперь скоро. И не хотелось бы, и сердце рвется, да ничего не поделаешь. Что сделаешь супротив злобы людской?
Он печально поник головою.
— Из своего дома приходится бежать… Божья воля.
Чуть скрипнула дверь.
Выставилась косматая голова Матвеича.
— Пора! — сказал пестун. — Напрасно свечку вздул: не заприметили бы!
— Сейчас. Вот только образок возьму, да тут кой-что…
— Кони уж выведены.
— Иду.
Андрей Алексеевич закрестился:
— Господи, помози!
— Его святая воля. А где твой тулупчик? Ночь холодна, да и после пригодится. Мешкать негоже, одначе.
Юноша поспешно оделся и потушил огонь.
Тихо прошли сени, выбрались на двор.
У ворот гулко храпел сторож.
— Крепко Левка спит, — сказал Большерук, — я давеча мимо него лошадей провел, и то не слышал.
Вступили в сад, он же и огород. Деревья недвижны, как колонны, сетью раскинулись ветви, не шелохнутся. По тропинке разбросались пятна лунного света.
— Ночь-то! А? — с восхищением промолвил старик.
— Хороша ночка, — ответил юноша и подумал: «Можно сказать, что всю жизнь переламываем, а говорим так, словно вот погуляем да и домой повернем».
За садом-огородом ждал Андрон, племянник Большерука, рослый, сильный парень из тех, про которых говорят: неладно скроен, да крепко сшит.
Он сидел верхом на лошади, двух других держал за узду.
— Вот вы, а я было заждался — думал, не случилось ли чего, — промолвил Андрон.
Пришедшие молча вскочили на седла.
— Сейчас мы вперерез поля, — сказал Матвеич, — в лесок, а там окольным путем.
Тронулись ходкою рысью.
— Стой! — приказал юноша, когда въехали на невысокий пригорок близ леса. — Дай взглянуть в последний раз.
Он повернулся лицом к усадьбе.
— Прощай, кров родимый, — прошептал он с глубокою грустью. — Возвращусь ли, увижу ль тебя когда-нибудь?
Тихим, мирным пристанищем казалась озаренная месяцем усадьба с высоким господским домом — с разбросавшимися в беспорядке службами, крытыми побурелой соломой, с темным пятном сада-огорода…
А там, за лесом, неведомый, чуждый, шумный мир…
Матвеич и Андрон были задумчивы.
Для них, холопов-рабов, усадьба была только обширной тюрьмою; мир нес свободу. О чем жалеть?
Но что-то похожее на тоску шевелилось в их сердце.
Тут их родина!
И что бы ни сулила, что бы ни дала чужая сторона, все нет-нет да перелетит тоскливая дума сюда, к этому полю, к этому лесу, к усадьбе, к селу, что вон блестит крестом колокольни; сюда, где мать слышала их первый крик, где мирно отдыхают в сырой земле усталые кости отцов, дедов и прадедов…
Все сняли шапки и перекрестились.
Андрей Алексеевич круто повернул коня, чтобы скрыть от спутников навернувшуюся слезу, и, крикнув: «Гайда!», вскачь понесся к лесу.
Холопы поскакали за ним.
Неширокая тропа вилась змеей и пропадала вдали.
— Я ларец взял, — сказал пестун, ровняясь со своим молодым господином, — уложил в него твой новенький кафтанчик, кой-какие пожитки… Ну и деньжонок малую толику.
— Их-то откуда взял?
— А из укладочки твоего вотчима, — промолвил Матвеич равнодушно.
— Вот это худо. Ведь это выходит, что ты украл, — вскричал молодой человек.
— Не для себя взял, а для тебя. А деньги-то больше твои, чем Некомата: от тебя же он их нажил. Да и много ль я взял? Ему вдосталь осталось.
— А все-таки я бы…
— Э, господине! — перебил его Большерук. — Старый человек, знаю, как без денег быть на чужой стороне… Не о себе пекусь — что мне! Я уж и жизнь больше как наполовину прожил — о тебе заботушка. Помню я, как матушка твоя в смертный час сказала: «Береги Андрюшу, Матвеич, не дай сироту обидеть». Побожился я ей перед святой иконой. И вот те крест, не было у