пункта, Борош видел как на ладони все, что происходило на море и на суше. Он был всегда на страже, замечая любое передвижение. Он видел и знал все и был таким образом глазами и ушами дирекции Комиссии. Поэтому к маяку относились настороженно и даже с некоторой опаской.
Большая подзорная труба, оружие смотрителя маяка, угрожала каждому, потому что любой предмет, любое живое существо она приближала к глазам наблюдателя, находившегося вечно на страже.
Смотритель маяка превратился в некоего блюстителя нравов Европейской комиссии, в среде которой царил строгий пуританизм наряду с мелкими дипломатическими интригами.
Пенелопа чувствовала, что за ней следят. Это ее глубоко оскорбляло. Иногда, вся дрожа от ярости и законного возмущения, она спрашивала себя: «Какое право имеют люди вмешиваться в мою жизнь? Я ни от кого и ничего не требую. Почему меня не оставят в покое? Почему люди хотят лишить меня счастья? Разве я не вправе распоряжаться сама собой? Разве я не могу жить так, как мне хочется?!» Ожесточенная ненависть к остальному миру, свойственная любовникам, росла в ней день ото дня.
К осени движение пароходов, требовавших сопровождения лоцманов по Дунаю, увеличилось. Стамати весьма часто отлучался из дома.
Пенелопа была словно на углях, дожидаясь, когда же он уедет. Спрятавшись за оконной занавеской, она следила за отплытием парохода. Ее сжигала любовная лихорадка. Набросив пальто на почти голое тело, задыхаясь, она бежала к месту свиданий, жертва неудержимого влечения.
Эгоистичная и жестокая, Пенелопа искала удовлетворения своим страстям вне дома и потому с отвращением отворачивалась от вульгарной действительности домашнего очага, создав для себя внутреннюю жизнь, полную возвышенных мечтаний.
Через несколько дней, когда лоцман возвращался и входил в дом на цыпочках, он обычно находил ее лежащей в постели: то она спала, то плакала от мучившей ее мигрени.
Но то, чему суждено случиться, то и случилось.
* * *
Как-то вечером Стамати вернулся домой раньше положенного часа: он спустился вниз по реке на быстроходном почтовом пароходе.
Входная дверь была незаперта. В прихожей царила полная тьма. Он сделал два шага, протянув руку вперед, и, когда нащупал дверную ручку, вздрогнул и замер на месте. Стамати отчетливо услышал шепот и звуки шагов. Войти он не решился. Он ощупал рукой лоб. Его словно сразила невидимая пуля: ноги у него подкосились и он искал, на что бы опереться. Со стенной вешалки, к которой он прислонился, что-то соскользнуло на пол. Шляпа?.. Пальто?.. Стамати наклонился и стал ощупывать руками. Кончиками пальцев он ощутил жесткие, вытканные из металлических нитей галуны.
Офицерская фуражка. Еле волоча ноги, Стамати вышел на улицу: ему хотелось рассмотреть фуражку при дневном свете. Это была фуражка с белым верхом и тремя галунами на тулье. Он судорожно сжал ее в руке, смял и размахнулся, чтобы выбросить в Дунай, но удержался. Глухо застонав, Стамати сунул фуражку за пазуху и застегнул пальто.
Мучительная судорога перехватила ему пересохшее горло, словно невидимая рука постепенно душила его. Стамати глубоко вдыхал холодный ночной воздух, наполняя им легкие. Его охватила жестокая жажда мести. С невероятной быстротой замелькали в его мозгу различные планы.
Стамати жаждал убийства. Он видел перед своими глазами кровь. У него нет никакого оружия, но он вопьется пальцами в горло, будет сжимать его, сжимать, пока не прекратится дыхание. И Стамати инстинктивно стискивал кулаки, так что ногти впивались в ладони.
Но он стоял на одном месте. Только несколько мгновений им владела жажда убийства. Чувство страха, подлая слабость парализовали его. Он питал глубокое отвращение к шуму, скандалам, ссорам, пересудам людей. К тому же Пенелопа была дорога ему, он ее любил. Вместо того чтобы повернуть к дому, глубоко подавленный, Стамати стал спускаться вниз и, не зная, что предпринять, побрел без шапки, весь в поту вдоль берега реки.
— Ах, Пенелопа, Пенелопа… И зачем ты это сделала? Зачем ты разбила мое сердце, Пенелопа? — И Стамати зарыдал, как ребенок, бормоча бессвязные слова, не в силах остановиться.
Какой-то лодочник поднялся ему навстречу, думая, что он блуждает в поисках лодки, чтобы переправиться на другой берег. Стамати остановился в полной растерянности. Ему было стыдно. Вытерев глаза, он поплелся в кофейню, где собирались лоцманы. Его мучила жажда. В пересохшем горле першило. Стамати остановился в дверях: ему казалось, что все взгляды обращены на него.
У него не хватило смелости войти внутрь. Он поплелся дальше, по направлению к другой кофейне, в самом конце набережной. Ему нужна была тишина, чтобы побыть наедине с самим собой, обдумать, что же делать. Как он любил эту женщину! И ведь он ее еще любит… Так что же делать? Вот этого он и не знал. Он только чувствовал, что ему нужно бежать подальше от Пенелопы, исчезнуть, не видеть ее никогда. Домой он вернуться не мог.
Ему пришла мысль отправиться в Брэилу.
Он повернулся и зашагал к лоцманской конторе. Там он спросил, какой пароход отправляется туда утром. Под предлогом, что ему совершенно необходимо быть на следующий день в Брэиле, он попросил, чтобы его назначили вести этот пароход вместо дежурного лоцмана.
Стамати отправился на пароход «Зара». Переночевать можно и на борту, чтобы уже на рассвете сняться с якоря.
По дороге его ослепили окна Морского клуба. Невольно он пощупал фуражку, спрятанную за пазухой. А если зайти в клуб? Он хорошо знал коменданта порта Кривэца еще с тех пор, когда тот был капитаном. Комендант был хорошим человеком, доступным для всех, без всякого гонора, не то что другие, мнящие себя высокопоставленными особами.
Стамати робко вошел в клуб. Дорогу ему преградил матрос.
— Я бы хотел поговорить по частному делу с господином комендантом.
— Пожалуйста сюда, в кабинет.
— А-а! Как поживаете, капитан Стамати?
— Плохо, господин комендант. Несчастье у меня. Один из ваших офицеров опозорил мой дом. — Расстегнув пальто, Стамати достал смятую фуражку и положил ее на стол. — Вот что я нашел у себя дома…
Еле заметная улыбка мелькнула под седыми усами коменданта.
— Что поделать, господин Стамати, таковы женщины… Все они одинаковы… Разве им хочется смотреть на меня или на вас… Они заглядываются на молодых офицеров, на юных щеголей, а не на нас…
В голосе коменданта, который говорил сочувственно и задумчиво, не ощущалось ни цинизма, ни грубости.
— В этом деле, — продолжал он задумчиво, — необходимо быть философом и не растравлять сердца… Да, таковы женщины, уж поверьте мне, я-то их знаю. Не рассказывайте никому и ничего о происшедшем. Я постараюсь, чтобы вы были удовлетворены. Сию же минуту я отдам