Я знала, что Мая и ее семья долго жили в Средней Азии, потом переехали куда-то на европейские юга – не то в Краснодар, не то в Ставрополь. Мая – говорят – расходилась с Володей на несколько лет и выходила замуж за очень богатого узбека, но узбек то ли собирался, то ли даже посягнул на красавицу падчерицу Ваву. Мая была потрясена до глубины души. Неконструктивное состояние повело ее на телеграф, и она вызвала откуда-то там телеграммой отца Вавы. Тот примчался и решительно забрал дочь, бывшую жену и маленького узбечонка, который уже появился на белый свет. Володя – говорят – повел себя выше уровня моря, у него к тому времени тоже лопнула, как мыльный пузырь, семья и остался ребенок, так что мальчик в тюбетейке был, можно сказать, справедливой компенсацией. Им тогда – Мае, Володе, Ваве и узбечонку – пришлось помыкаться, но тогда еще был жив Маниока, и он хорошо помог и с квартирой, и с работой, и мебель достал красивую по малой цене, и телевизор, холодильник и все остальное ввез, как чувствовал приближение своей последней партконференции.
А теперь – оказывается – мы жили в одном городе. И хотя Москва – такое место, что можно не встретиться никогда, но ведь можно и встретиться?
– Что с тобой, мама? – спросила дочь.
– Оказывается, – засмеялась я, – в Москве живет моя старая, старая любовь…
Я не сказала: живет подруга. Я сказала – любовь. Хотя мама писала о Мае, о Манионихе… И ни слова о Володе.
Меня заинтересовал и слегка возбудил мой собственный поворот темы.
– Но ты же не бросишь папу?
Совсем недавно, в год поступления сына в институт, дочь узнала, что ее отец – не отец ее обожаемого брата. Какая с ней была истерика! Как она кричала на меня за то, что я лишила ребенка отца.
– Чем тебе не угодил папа? – возмущалась тогда я.
– Он ему не настоящий! – рыдала дочь. – Не настоящий.
Ладно, мы это проехали.
И вот тебе вопрос: не бросишь ли ты папу? Тринадцатилетняя дура.
– Ты переела колбасы! – сказала я ей.
– Поклянись…
Кажется, я уже рассказывала об одной клятве в своей жизни. Я вспомнила об этом тут же, вспомнила быстроту той лжи.
И вот сейчас она смотрит на меня, дочь, за благополучие которой я отдам все… Как ей, испуганной дурочке, сказать, что я ненавижу клятвы и что – бывало! – я в них вру?
Но я стираю, как мел с доски, все это свое прошлое… Не имеет значения! Другое время и совсем же другие обстоятельства.
И я могу поклясться. Могу поклясться над зефиром и колбасой. Я клянусь в том, во что верю – того, чего боится моя дочь, не может случиться никогда! Это все равно что клясться, что я не взойду на Эверест, не запишусь на гладиаторский бой, не стану королем Испании. «Правда, доченька, глупо?» Но она моя дочь, у нее на чужие потайные мысли чутье.
Я ведь грешно подумала о Володе, грешно. Кончики моих пальцев вспомнили те старые нервные токи, которые вели меня к нему. В них покалывало, а руки стыдно тряслись. Дочка сказала: «Ты не смотришь мне
в глаза».
– Есть такой драматург, – закричала я. – Его фамилия Ионеско. Он пишет абсурд. Люди у него превращаются в носорогов. Такая эпидемия. Ты, как он, заставляешь меня играть сумасшедшую пьесу. Все! Пошутили – и хватит.
– Я буду за тобой следить! – сказала дочь.
Вот это было уже смешно. Как будто я не знала, как можно улизнуть и ускользнуть, как будто я не знала звуков тончайшего, не слышимого никем клича, как будто бы я не помнила силы этого зова…
Следить и удержать? Бедная моя девочка…
И пошла, пошла разматываться ниточка.
Красная ниточка с кровью. Я разучилась пользоваться ножом и все пальцы носила в порезах. Я думала о себе – той.
* * *
…У нас новая история. Тетя Володи. Та самая тетя, к которой он ездил в Среднюю Азию и где набрел на Маю. Она молодая, хорошенькая и живет у Маниоков. Случается, мы встречаемся по дороге в школу и на мое «здрасьте» она шевелит в ответ белыми тоненькими пальчиками. Такая у нее манера.
Маниока ястребиным глазом оглядывает окрестности – он ищет, кого бы куда переселить, чтоб дать комнату Маргуле. Историчку звали Маргарита Ульяновна. Все об этом знают. Все заискивают перед Маниокой. Все боятся.
В «домике из сарая» жили эвакуированные. Это звучит не страшно – из сарая. Сарай из довойны дорогого стоил. Этот был такой. Вот на его комнатухи особенно и поглядывал Маниока. Теплый сарай. Вода во дворе. И они – сродники – рядом.
Я не люблю Маргулю. Ненавижу ее пальцы.
На самом же деле ревную. К Мае Володю не ревную, а к этой…
У меня никаких оснований. Никаких.
Это ревность из каких-то моих собственных начал. Но какая разница?
И я борюсь с ней. Не с ревностью. С Маргулей. Она смотрит на меня непонимающе. Тем лучше – думаю, – что ты такая…
Когда в сараедоме освобождается комната – умирает старуха, которую бросила на время дочь, возвращаясь в Ленинград, но потом так и забыла за ней вернуться, – мы классом переносим вещи Маргули. Я несу фотографию в красивой рамке – она и Володя, головка к головке. «Як и Ципа».
Любовь вышла из меня сильным носовым кровотечением. Пришлось даже вызывать врача. Я лежу бледная, ослабевшая, пью гематоген, а бабушка рядом штопает носки одним ей известным способом перекидывания ниток. Густая получается дырочка, несносимая. Носок – в хлам, а дырочка как новенькая. Стоит сама по себе – ни на чем. Такая непобедимо заткнутая брешь…
Так вот… Бабушка!
– Хуже нет начинать жизнь на чужом горе. Знаешь, как оно плачет за спиной? К нему ж возвращаться приходится не раз и не два. Чужое, но тобой сотворенное горе, оно как дитя малое, которое не вырастает. Старится, а не вырастает. Свое изжить можно, чужое-твое никогда.
У нас в городе жил лилипут. У меня богатое воображение. Я представила, что он всю жизнь идет за мной следом. Лилипут-горе.
Как это называется в медицине? Регенерация и субституция. Восстановление себя. Устранение повреждения. Изгнание лилипута.
Я не хочу и не буду начинать жизнь с чужого горя, которое плачет за спиной.
Искусство наложения. Портрета на портрет. Сегодняшние щеки покроют с лихвой анемичные впадины той девочки.
Поэтому не поручусь, что все было именно так. Носок с бессмертной дыркой, кровь из носа до захлеба – это да. Было…
Но отчего? Отчего ушла та любовь? Может, все просто? Маргуля пошевелила пальчиками и сказала: «Маечка ждет ребенка…»
В ее глазах – страдание. Я злорадствую. Мне хорошо, что ей плохо.
Я сообщаю новость дома.
– Слава Богу! – говорит бабушка и крестится широко, размашисто. – Воистину, слава Тебе!
В глазах ее я вижу радость.