1
Альфред Бузи – мистер Ал – нередко просыпался посреди ночи и слышал какофонию звуков, производимых животными, которые искали еду в его и соседских металлических мусорных бачках или пили воду из открытого водостока, уже использованную воду, в которой обитатели двух домов почистили зубы, постирали белье и помыли посуду. Когда он был женат, рассказывал он мне, такие сомнительные происшествия ничуть его не беспокоили. Ему нужно было только снова прижать нос к теплой материи ночной рубашки жены в его постели, а там хоть пара минотавров приходи к мусорному бачку, его бы это ничуть не взволновало. Он больше тридцати лет был абсолютно счастлив с Алисией, миссис Ал, его женой, и сверх этого почти ничего не хотел. Но в безлюбовные тусклые времена, которые наступили с вдовством и возрастом, ему приходилось спать одному, а потому его могли беспокоить мусорные бачки и водостоки, или по меньшей мере они отвлекали его от сна. И тогда он поднимался с кровати, шел на цыпочках босиком выглянуть в высокое окно, которое выходило во двор и отчасти на западную часть города. За два года после смерти Алисии он перевидал – и составил список в ежедневнике на письменном столе – целый бестиарий собак и кошек. Помимо них один раз заявилась обезьяна, приходили олени обыкновенные, прилетали пчелиные рои обыкновенные, заглядывали дикая свинья, птица, слишком черная и неотчетливая, чтобы ее можно было назвать с уверенностью, рептилии, голуби, грызуны самых разных видов – не только крысы, хотя крысы сбегались целыми полчищами, – и, естественно, бедняки. Если он бывал расточителен, выбрасывая обрезки и куски, вполне приличные, которые и сам бы мог съесть, то делал это ради бедняков.
В ту майскую ночь, когда Бузи получил порезы и синяки на шее и лице – мы видели фотографии, – погода стояла влажная, бесшабашный ветер был исполнен намерения никому не дать уснуть. Но Бузи, вероятно, так или иначе мало спал. Он выпил чуть больше обычного, три или четыре сладкие порции ликера «Булевар», любимого дамского напитка Алисии, а потому головная боль, воодушевляемая тревогами грядущего дня, была неизбежна. Он согласился нацепить свои медали, надеть костюм и произнести речь. Такая перспектива могла встревожить кого угодно, даже человека, который в свое время пел в лучших театрах и концертных залах, а один раз, много лет назад, неподалеку отсюда, почти для всех жителей города. Его пение передавалось со сцены на уличные громкоговорители; «скромный дар для нуждающихся и безбилетников», сказал он, в надежде, что скромность ниспослана не только ему, но и его дару.
Бузи не пытался обманывать себя, когда дело касалось музыки. Он знал, что его певучий голос в последнее время потерял некоторую долю гулкости и верхов. Возраст ослабил его и ухудшил, как и положено. Но то, что он утратил в диапазоне, он добрал в мастерстве, в умении скрывать большинство своих недостатков, использовать новейшие микрофоны, чтобы усилить звучание и объем, пританцовывать и вибрировать всем телом, сохраняя неподвижную позу, приборматывать, словно любовник или наперсник, а не мощно сотрясать воздух, что у него неплохо получалось в молодости; «маэстро акустики с грудью бочкой», «площадной глашатай песни», человеческий мегафон. Так что даже в возрасте шестидесяти с чем-то лет он ничуть не волновался перед представлением. Кроме того, местá, где он продолжал время от времени давать представления своего знаменитого, опробованного репертуара верным поклонникам и случайным слушателям, которых мог привлечь его голос, были в большинстве случаев малыми залами или барами недалеко от дома, а не просторными залами где-нибудь за границей. Ему было все равно – он даже приветствовал это, – что иногда его теперешний гонорар состоял из одних аплодисментов. У него были кое-какие накопления от самых его успешных лет, и он владел семейным домом. Когда он стал вдовцом, его привязанность к дому стала единственной любовью, которой он мог похвастаться. Тот факт, что он не продавал его, не «доил рынок», как его вынуждали, подталкивали поступить, и в последнее время все чаще, был предметом его скромного удовлетворения.
Предложения от посредников, архитекторов и агентов – ни один из них не имел намерения жить в этой вилле и наслаждаться жизнью, они всего лишь собирались снести ее – доставлялись к его двери в жестких рельефных конвертах, но по большей части оставались непрочитанными. Бузи знал, что с финансовой точки зрения это было недальновидно, но мудро со всех других сторон. Он легко мог убедить себя, что быть преданным месту, в котором живешь, и защищать его не является проявлением собственничества, а всего лишь правовой титул и владение совокупностью стен и потолков. Нет, комнаты не могут быть утешительными компаньонами, в особенности если они были увешаны и обставлены твоей женой. Выбор и решение всегда принадлежали ей. Ее тело отпечаталось в подушках и креслах; в ее обществе состарились и посеребрились зеркала; эта завитушка, образованная кольцевыми отметинами на столешнице, образовалась там, где жена тысячу раз ставила свою чашку; к этим старинным хрустальным стаканам прикасались ее губы; это одеяло укрывало ее в тот день, когда она ушла. Смерть не убирает за собой, не подметает, уходя. Все мы оставляем следы не только в виде праха и костей. Ее прах все еще находился дома в урне из латуни и розового дерева, стоял на крышке рояля; она – Алисия – слегка дребезжала с fortissimo[1]. Ее прах давно следовало развеять в каком-нибудь мирном месте, но ее мужу невыносима была мысль об окончательном расставании с нею.
Их дом (одна из немногих сохранившихся прибрежных вилл в старом конце набережной, за новыми отелями, ресторанами, модными, выстроенными полумесяцем и отделанными мрамором многоквартирными домами с их дорогостоящими щелками вида на океан) был их общей любовью. Из великолепного – величественного – окна второго этажа с его овальным кованым балконом и шелушащейся краской открывалось три контрастных и отчетливых вида, которые добавляли ценность тому, что за последние годы, после Алисии, стало «разваливающейся собственностью». На западе открывался узкий вид на город – прибрежная улица с магазинами, несколько современных фасадов, захудалый аквариум и небесная линия, резко поднимающаяся от бухты, линия, которая главным образом представляла собой нетронутый фриз исторических башен, куполов и шпилей. На востоке с балкона виднелись проблески поросших лесом склонов и противящихся прогрессу остатков леса вдали, единственная тень среди дня, которая была рядом с нашим городом, чуть ли не дикие места, ограниченные защитной полосой деревьев, втиснутой между зданиями и прибрежными утесами. Это было то, что французы назвали бы garigue[2], но мы, родившиеся здесь, знали как лесок, путанный, благовонный, солеустойчивый лабиринт облепихи, рожковых деревьев и низкорослых сосен. А что касается фасада? Мощеная площадь для разворота машин и экипажей и аляповатый искусственный сад со скамейками, с которых прохожие могут видеть ослепительное кино моря.