1
Робин Конрад
13 июня 1976 года
Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка
Я соединила последние две линии “классиков” и вывела в верхнем квадрате большую цифру 10. Писать, сколько лет мне исполнится в следующий день рождения, было захватывающе и странно, ведь всем известно: когда добираешься до двузначной цифры – все, детство кончилось. Огрызок зеленого мела, без спроса позаимствованный из папиного набора для дартса, почти стерся, и бетон подъездной дорожки царапал пальцы, пока я наносила завершающие штрихи.
– Ну вот, готово. – Я встала и оглядела результат своих трудов. Всегдашнее разочарование: снова мое произведение вышло далеко не таким прекрасным, как я себе представляла.
– Просто чудесно! – объявила Кэт, как всегда прочитав мои мысли и пытаясь подбодрить меня, прежде чем я в приступе самокритики сотру “классики”.
Я улыбнулась, хотя ее мнение не очень-то считалось, мою сестру-близняшку легко приводило в восторг все, что я делала.
Кэт сказала:
– Сначала ты.
– Ладно.
Я вытащила из кармана бронзовый полуцентовик, потерла монетку на удачу, положила на ноготь большого пальца и подбросила. Монета, вращаясь, описала дугу, сверкнула на солнце и, как только она упала в первую клетку, я прыгнула, твердо вознамерившись побить рекорд.
Я успела сделать три полных круга, прежде чем монетка вылетела за пределы квадрата с цифрой 4. Мне следовало выйти из игры, но я бросила быстрый взгляд на Кэт. Сестра отвлеклась на ибиса, который громко скандалил на соседской крыше. Поскорее, пока Кэт не заметила мою оплошность, я подтолкнула монетку носком тряпочной туфли на место и продолжила прыгать.
– Как хорошо у тебя получается, – подала голос Кэт через несколько секунд, когда нагляделась на птицу и обнаружила, как я продвинулась.
Пришпоренная ее аплодисментами и подбадриваниями, я запрыгала быстрее – и не заметила вовремя, что шнурок на одной туфле развязался. На последней клетке я наступила на него и с размаху упала, ободрав коленку о шершавый бетон. Я завопила, сначала от испуга, потом от боли; именно этот звук привел каблуки маминых босоножек в поле моего зрения. На меня упала тень матери.
– О господи. Опять! – Мать нагнулась и рывком поставила меня на ноги. – Ну в кого ты такая неуклюжая!
Я приподняла окровавленное колено. Мать, увидев его, поцокала языком.
Кэт скорчилась рядом со мной, уставившись на мелкие камешки, торчавшие из ранки, и дрожала. На глазах начали закипать слезы, но я знала, что не должна плакать, если не хочу вызвать неудовольствие матери.
– Я нормально. Все нормально. – Я выдавила слабую улыбку и осторожно выпрямилась.
– Ро-обин, – вздохнула мать. – Ты ведь не станешь плакать? Сама знаешь, какая ты некрасивая, когда плачешь. – Она скосила глаза к носу и комически скривилась, иллюстрируя свои слова.
Я выдавила смешок, чего ей и хотелось.
– Не стану, – пообещала я.
Плакать на подъездной дорожке, на глазах у соседей, было бы непростительно. Мою мать очень заботило чужое мнение, предполагалось, что оно должно заботить и меня.
– Молодец. – Мать улыбнулась и поцеловала меня в макушку – награда за храбрость.
Насладиться наградой мне не удалось. Утро прорезал телефонный звонок, и этот последний момент нежности оборвался. Мать моргнула, и ласка в ее глазах сменилась раздражением.
– Пусть Мэйбл тебя отчистит, хорошо?
Едва она скрылась на кухне, как рядом раздалось подозрительное поскуливание; и точно – Кэт плакала, присев на корточки. Смотреть на сестру для меня всегда было все равно что смотреться в зеркало, но сейчас мне показалось, что стекло между моим отражением и мной исчезло и я смотрю не на свое изображение, я смотрю на себя.
Страдание, перекосившее лицо Кэт, было моим страданием. Ее голубые глаза налились моими слезами, пухлая верхняя губа дрожала. Любому, кто сомневался в существовании особой связи между близнецами, достаточно было бы увидеть, как моя сестра страдает из-за меня, чтобы уверовать в эту связь навсегда.
– Не плачь, – прошипела я. – Хочешь, чтобы мама обозвала тебя плаксой?
– Но тебе же больно!
Ах, если бы и мама это понимала!
– Давай в нашу комнату, чтобы мама тебя не увидела, – сказала я. – Выйдешь, когда полегчает. – Я заправила ей за ухо каштановую прядь.
Кэт шмыгнула носом, кивнула и, опустив голову, поспешно скрылась в доме. Я вошла минутой позже; наша служанка Мэйбл мыла на кухне посуду после завтрака. На Мэйбл была выгоревшая мятно-зеленая униформа (комбинезон, в котором ее пышному телу было тесно – ткань между пуговицами на груди натянулась), белый фартук и doek[1].
В столовой мать болтала по телефону тем беззаботным, радостным голосом, который приберегала специально для своей сестры Эдит. Я не стала лезть к ней, зная, что если попрошу разрешения поговорить с тетей, мне скажут или чтобы я не вмешивалась в разговоры взрослых, или что мне чересчур нравится звук собственного голоса и стоит быть поскромнее.
– Смотри, Мэйбл, – сказала я, поднимая колено и радуясь, что в это воскресенье у нее не выходной.
Мэйбл дернулась, увидев кровь, ее руки взметнулись ко рту, отчего мыльная пена полетела во все стороны.
– Yoh! Yoh! Yoh! Бедняжка! Такая бедняжка! – запричитала она, словно была причиной моих страданий.
Для меня эта литания была целебнее всех пластырей мира и бальзамов, немедленно наложенных на мои раны.
– Сядь. Мне надо посмотреть. – Мэйбл опустилась на колени и, морщась, осмотрела ссадину. – Я схожу за аптечкой. – Она произнесла аптешкой, у нее был сильный акцент.
Слово доставило мне огромное наслаждение – мне вообще доставлял наслаждение английский “от Мэйбл”. Мне нравилось, что у нее обычные слова звучат будто на каком-то другом языке, и мне хотелось знать, так же ли говорят ее дети (которых я никогда не видела, но знала, что они круглый год живут в Кваква[2]).