«Поучение о разнообразии народов». Гаон Свент из ЛикинораГорсинг смотрел на то, как подрагивают его пальцы. В очередной раз изучал свою кисть, будто мог хоть отчасти понять, что с ним происходит. На сухой, побледневшей ладони теперь выделялись даже самые незначительные рубцы и мозоли. Горсинг знал, что будет дальше: дрожь поднимется к предплечью, затем к плечу, наконец, перекинется на грудь и медленно, вызывая рези в животе, опустится к ногам. Когда начнут непроизвольно сгибаться колени, управлять собственным телом станет трудно. Но Горсинг не думал доводить себя до крайности. Сейчас нельзя было рисковать. Беспорядочные движения пальцев – такие, будто он онемевшей рукой пытался играть на струнной тойбе, – вот и все, большего Горсинг себе не позволял.
– Когда-нибудь меня это подведет. – Заметив хмурый взгляд сидевшего поблизости Вельта, Горсинг сжал кулак. Дрожь мгновенно прекратилась.
Это началось дней десять назад. Поначалу, когда еще никто не понимал, что именно происходит, было страшно. Наемники боялись спать. Боялись просто лежать или сидеть. Стоило расслабиться, и тело начинало действовать само по себе. Подрагивающие пальцы не худшее из того, что могло случиться, хотя в первое время пугала даже такая мелочь. Хуже было обнаружить, что твоя рука, потеряв чувствительность, неестественно выгнулась в суставе: качается, будто лишенная костей и сухожилий, потом выпрямляется и как ни в чем не бывало сама возвращается на пояс или на колени – туда, где была до судороги.
«Судороги» – так в отряде Горсинга называли эти непроизвольные движения, даже если речь шла о том, чтобы ночью подняться из постели и, не просыпаясь, отправиться куда-то на подгибающихся ногах. Со стороны могло показаться, что невидимый кукловод поднял на растяжках большую марионетку и, едва справляясь с ее весом, неловко передвигает ее вперед.
– Судороги, – прошептал Горсинг, с омерзением вспоминая, как то одни, то другие части тела начинали двигаться независимо от его воли.
Сокращается мышца, о существовании которой ты раньше и не задумывался. Или западает язык. Или выкручиваются кишки, будто в них копошатся трупники. Иногда лицо искажает гримаса боли – глаза закатываются, губы синеют, а потом, когда судорога проходит, все узнают, что не было ни боли, ни других ощущений, просто ты задремал или о чем-то задумался.
Изменился запах тела. У людей Горсинга, конечно, был запас мыльного порошка – наемники, часто бывающие в лесах Восточных Земель, привыкают мыться два-три раза в неделю, а заодно натираться лепестками цейтуса. Но ведь пахнут смазанные жиром кожаные доспехи, пахнут пропитанные льольтным маслом мешочки трав, соленые от пота поддевки, ремешки, ластовицы, наконец пахнут гронды: сняв их после трехдневного перехода, можно удавиться от зловонья. А тут – ничего. В отряде Горсинга, кажется, все успели тайком обнюхать себя, и выглядело это довольно глупо. Но даже занырнув носом в самую глубь гронды, нельзя было уловить и намека на привычный кислый смрад.
Из всех явных запахов остался один – запах гари. Он угадывался сразу, стоило запалить факел или развести костер на одной из улочек Авендилла. А вот грязное тело, как и пропитавшиеся потом вещи, теперь пахло чем-то непримечательным, едва уловимым.
– Так пахнет в комнате, которую не проветривали пару недель. Сухая пыль, стоялый воздух, – сказал как-то Вельт.
Горсинг не ответил. Не хотел это обсуждать.
– Может, и хорошо, что лечавки погибли, – с грустью добавил Вельт.
– Это почему? – удивился Сит.
– Потому. – Вельт сплюнул и не добавил ни слова.
Вельт был по-своему прав. Лечавки отказались бы признать людей, лишенных привычного запаха. Пришлось бы с ними возиться, а сейчас было не до того. Они погибли двадцать дней назад. Они и два наемника. Горсинг потерял в Авендилле бóльшую часть отряда. Теперь об этом вспоминали реже. Все шло к тому, что живые последуют за мертвыми. На пути к Гаурским кузням становилось тесно. Кажется, и магульдинцы уже не верили Гийюду.
Авендилл… Желтый город[1]. Стены его домов – и старых, и новых – были покрыты речной глиной, которую добывали на зыбких берегах Авенды. Глину смешивали с меловой крошкой и очищенным речным илом. Она застывала бугристой коркой, поначалу темнела коричневыми пятнами, но быстро выцветала на солнце и становилась бледно-желтой. После шлифовки ее цвет окончательно выравнивался, а бугристость сменялась приятной шершавостью. Крыши домов, односкатные и пологие, также покрывались исключительно желтой черепичной кровлей.
Глина теперь растрескалась и осыпалась, а черепица успела расползтись, будто город простоял в запустении не двенадцать лет, а все пятьдесят. Авендилл быстро и неотвратимо превращался в руины, затягивался мелкой растительностью. Его объезжали стороной. А прежде это был шумный город, продуваемый ветрами и потому почти лишенный гнуса. В округе не сохранилось лесов, а до ближайшего, Лаэрнорского, было двадцать верст, так что даже дикие звери не часто беспокоили горожан.
На этих двадцати верстах, к востоку, разместилось единственное, теперь опустевшее, крестьянское поселение, в остальном город и предместья расширялись исключительно на север. Застроенный по большей части одно- и двухэтажными домами, Авендилл давно перемахнул через северную крепостную стену и вплотную приблизился к Авенде; новый городской участок только с полвека назад огородили дополнительной деревянной стеной. За рекой, оседланной двумя каменными мостами, начинались села, пастбища и посевные поля. Там до сих пор жили люди – когда Авендилл опустел, они приучились вывозить свои товары на запад, в Дар-Иден, или на юго-запад, в Икрандил[2].