Генри Миллер* * *
Большинство моих читателей делится на две группы: в одной – те, кого от избытка секса в книге будто бы коробит, в другой – те, кто только рад, что данный элемент играет центральную роль. К первой группе относятся все те, кто считает мои эссе и статьи не только достойными похвалы, но и как нельзя лучше соответствующими их собственному вкусу; вместе с тем они изумляются, как из-под пера одного и того же человека могут выходить столь непохожие друг на друга произведения. Ко второй группе относятся те, кого раздражает моя, по их выражению, «серьезная сторона» и кто, соответственно, находит удовольствие в навешивании ярлыков, объявляя любые признаки серьезности пустой болтовней и мистицизмом. Лишь горстка людей, обладающих даром проницания, способны узреть одно целое в двух столь несхожих ипостасях человека, приложившего бездну усилий, чтобы не утаить ни единой частички своей личности в этой работе.
Однако я был приятно удивлен, обнаружив, что даже те, кто воспринимает в штыки мою писанину, после первой же встречи перестают отождествлять меня с нею и переносить на меня ту неприязнь, что предназначена ей. Постоянное и непосредственное общение с аудиторией легко рассеивает многие антипатии. Я уверовал в силу слова – слова искреннего и максимально точно передающего суть. Эта сила стирает грань между писателем и человеком, между тем, что я есть на самом деле, и тем, что я делаю или говорю. А это, по моему робкому разумению, и есть высшая цель Автора. Та же цель – объединение сущностей – лежит и в основе религии. Похоже, узы, связывающие меня с Господом, оказались крепче, нежели я предполагал.
Когда при мне начинают противопоставлять сексуальное и религиозное, я возражаю, что любая грань жизни – сколь угодно вынужденная, сколь угодно спорная – имеет обратную сторону, и так будет всегда, сообразно нашему взрослению и развивающемуся пониманию. Попытки ярых моралистов исключить «отталкивающие», низменные стороны бытия не только абсурдны, но и тщетны. Кто-нибудь, возможно, и преуспеет, подавляя в себе «греховные» мысли и желания, порывы и стремления, но тем сделает шаг навстречу разрушению. (Быть святым или быть преступником – это и не выбор вовсе.) Воплотить свои желания и таким образом чуть изменить их природу – цель любого эволюционирующего существа. Но желание первостепенно и неискоренимо даже тогда, когда, как говорят последователи Будды, оно превращается в свою противоположность. Чтобы освободиться от желания, необходимо иметь желание освободиться.
Тема эта интересовала меня издавна. Всю жизнь я оказывался жертвой своих безудержных страстей. Пережив длительный период творческой активности, я пуще обычного озадачился вопросом: почему размышления на эту тему всегда заводят людей в такую непролазную трясину?
В 1935 году приятель-оккультист всучил мне бальзаковскую «Серафиту». Эта книга перевернула мои представления о Мысли как предмете исследования. Это была не просто книга, это был Опыт, воплощенный в Слове. Проглотив «Серафиту», я взялся за другое незаурядное произведение Бальзака – «Луи Ламбер», а потом увлекся историей жизни писателя. Мои старания вылились в трактат «Бальзак и его двойник»[2]. Мучившим меня противоречиям пришел конец.
Мало кто знает, что Бальзаку не давала покоя тема ангела в человеке. На этом я хочу остановиться поподробней, потому что тот же самый вопрос, в несколько измененном виде, был и моей навязчивой идеей. Я убежден, что о любой творческой личности можно сказать то же самое. Признавая это или нет, но любой художник одержим стремлением переделать мир, дабы обрести утраченное человеком Целомудрие. Он знает, что целомудрие можно обрести заново, лишь став свободным. Свобода в данном случае означает смерть Механизма.
В одном из своих эссе Лоуренс заметил, что существуют два основных образа жизни – религиозный и сексуальный. Он провозгласил превосходство первого, тем самым принизив значение второго. Я же всегда полагал, что существует лишь один путь – путь Правды, ведущий не к спасению, но к просветлению. Как бы ни разнились цивилизации, как бы ни менялись законы, обычаи, верования и идолы, но в биографиях выдающихся духовных лидеров я наблюдаю странное сходство, которое может послужить наглядным примером правдивости и цельности, понятным даже младенцу.
Только не говорите, что такие мысли не очень-то вяжутся с образом автора «Тропика Рака». Еще как вяжутся! Хоть я и не скупился в романе на секс-моменты, однако первостепенный интерес для меня представляло не совокупление как таковое и не религия, а вопрос самоосвобождения. В «Тропике Козерога» так называемое непристойное использовалось гораздо продуманней и тоньше – возможно, из-за обостренной чувствительности к изнуряющим требованиям печатного слова как выразительного средства. Интерлюдия под названием «Страна Ебландия» явилась кульминационной точкой слияния символа, мифа и метафоры. Использовав ее в роли громоотвода, я убил двух зайцев (цирковой клоун ведь не только разряжает напряжение, но и готовит зрителя к еще большему напряжению). Работая над «Тропиком…»[3], я лишь смутно сознавал значение этого, однако цель этого была мне совершенно ясна. Без ложной скромности могу утверждать, что в этой Интерлюдии я превзошел самого себя. Может, когда-нибудь эта буффонада подтолкнет к разгадке природы внутренних противоречий, обуревавших автора. Суть конфликта сводится к трудному для понимания феномену противоположностей. Между Словом и Откликом мерцает еле заметная искра. Объяснять этот вопрос (а именно так и поступает большинство ученых мужей) социальной, политической и экономической неустойчивостью означает извратить его существо.