Во мне горит двадцатый век! И бьет набатом память павших, Нас защищая – пеплом ставших…[1]
Чистый девичий голос звенел, наполняя зал. Взлетела вверх рука, распахнулась над головой ладошкой, и тонкие подрагивающие пальцы собрали взгляды зала. Сквозь щелку кулисы мне был виден Женькин профиль с пятном горящего на скуле румянца. Одинокая хрупкая фигурка в черно-белой школьной форме, каплей алой крови на груди – значок и жесткий свет в лицо…
Все верно, так и задумывалось: никаких полутонов – победа или смерть.
Женя шла сразу за моим вступлением, задавая общий тон нашей программы. С трудом, не сразу, но мне удалось научить девушку входить в состояние контролируемой ярости – помогли старые фотографии из ее семейного альбома да глуховатый рассказ седой как лунь прабабки о шевелящейся над расстрельным рвом земле. На репетициях, перед выходом, взгляд Жени теперь проваливался на глубину, прежде ей недоступную, и что-то она там видела такое, отчего на сцену ступала уже незнакомкой. Жар, что стеной вставал в ней в такие моменты, мог обескуражить невольного наблюдателя.
Первый ряд в полутемном зале занимало жюри – представители райкома и районо. За ними – уже выступившие агитбригады других школ, родители, педагоги. Рядком наши: подавшийся вперед военрук, застывшая лицом Тыблоко, брюнетка-«завуч» и Мэри с по-детски приоткрытым ртом. Где-то, не вижу где, Томина мама, отпросившаяся по такому случаю с работы, и сюрпризом при ней – Варька з Шепетовки.
Все слушают и, кажется, слышат.
«Это хорошо. – Я перевел дух и провел вспотевшими ладонями по штанам. – Это обнадеживает».
Мы шли последними. Мне показалось это хорошим знаком: когда жюри будет принимать решение, разбуженные эмоции будут еще свежи.
Было ли это подыгрышем?
Несущественно, решил я. Все равно наша программа настолько резко выламывалась из бравурного ряда ей предшествующих, что очередность выступления была уже не столь важна.
– Или пан, или пропал, – беззвучно прошептал я и повернулся к Паштету: – Готов?
Тот облизнул побелевшие губы и решительно кивнул.
– Пошел. – Я слегка подтолкнул его в спину, выпуская на сцену.
Ему навстречу шагнула Женька. Взгляд у нее был отчаянным, а руки мелко тряслись. Ее тут же уволокли вглубь, к столу с водой.
– «Поршень прогресса толкают горящие души! Слушай!..» – уверенно заскандировал Пашка.
Я замер, пробуя на слух.
Нет фальши. Справляется. Молодцы мы – и он и я.
У кулисы, нервно переминаясь с ноги на ногу, выстроилась следующая тройка – в настоящей полевой форме РККА, арендованной из развалов театрального реквизита. Потертые «мосинки», что оттягивали девичьи плечи, привез откуда-то военрук – сразу после того как побывал на нашей первой большой репетиции.
– Девочки! – Я по очереди заглянул им в зрачки. – Вдохнули. Выдохнули. Расслабили горло. Все будет хорошо. Три. Два. Один. Пошли!
– «Вставай, страна огромная…» – Соло Алены, поначалу негромкое, начало свое восхождение в крещендо. Корни моих волос пропахало колючей дрожью. Мелкая суета, царившая по эту сторону занавеса, замерла сама собой; молчание зала стало оглушительным.
«Поразительно, – успел удивиться я, – как много смысловых пластов впрессовано всего в три слова! Слышишь – и тебе на плечи опускается глыба той войны, а ты от этого распрямляешься».
– «Пусть ярость благородная…» – К голосу солистки, опять ставшему негромким, присоединилось еще два. Да, эти послабее тянут. Зато хором. Вместе.
Я приник к щелке. Моя Томка стояла с ближнего края: кирзачи, скатка через плечо… И кокетливо сдвинутая набок пилотка!
Опять! Опять ведь успела тайком от меня ее сдвинуть!
Да, на Томе мои педагогические таланты отчего-то сбоили – она желала выглядеть в военной форме привлекательно, и баста! Все мои пассажи про художественный образ, необходимый в этой сцене, проскальзывали мимо ее прекрасных ушек. В итоге с ней я как режиссер-постановщик оказался наименее убедителен. Зато, словно в порядке компенсации, из Кузи и Мелкой можно было лепить, как из пластилина, что душе угодно.
Голоски, правда, у них были хоть и чистыми, но слабенькими, поэтому номера ставили под «фанеру». Вытягивали на артистизме. У Мелкой в роли вьетконговки сразу, словно тут и был, прорезался необходимый светлый трагизм. А из Кузи вышла ну совершенно неотразимая кубинская партизанка: в гимнастерке из светло-оливковой ткани (три верхних пуговички которой были постоянно расстегнуты), в галифе и надвинутом на глаза мягком кепи… В общем, шел отыгрыш «нашей дрянной девчонки с автоматом». Песня, пусть и отличная, была не главной изюминкой в ее выступлении: парням до чертиков нравилось смотреть на то, как она поет. Они могли делать это вновь и вновь.
Да что там парням! Даже мне как-то подумалось, что присоединиться к одному с ней партизанскому отряду могло бы оказаться неплохой идеей…
Недлинная наша программа тем временем уверенно катила к финалу. Вернулся Сёма и принялся приставать ко всем с «а как я?». Выскользнула со сцены Мелкая и подошла ко мне все с тем же молчаливым вопросом в глазах.
Я одобрительно кивнул, покосился на тонкие щиколотки, что выглядывали из-под завернутых шаровар, и искренне похвалил:
– Даже очень интересно получилось!
Прислушался к Кузе – пора. Одернул замурзанную телогрейку, прижал ко лбу ребро ладони, проверяя посадку пилотки, оглянулся. На меня смотрели ожидая.
Я подмигнул:
– Пошли, покажем, как Городницкого надо петь.
Держась за руки, мы шагнули на сцену. Потом сидели в зале, ерзая в мучительном ожидании. Я удивлялся про себя: «Ладно, понятно, зачем это надо мне. Но ребятам-то это все отольется максимум строчкой в выпускной характеристике!»
Видимо, я все же переволновался – отключился, уйдя в себя, и решение жюри прослушал. Очнулся неожиданно – меня вдруг начали восторженно бить по плечам. Довольно разулыбалась обернувшаяся Тыблоко, радостно замахала руками Мэри, а особо храбрые подруги сподобились приобнять меня с двух сторон.
Но не это занимало меня в тот момент. Огонь, как выяснилось, я разжечь могу. Но готов ли, если понадобится, швырнуть этих детей в топку Истории? Это был совсем другой вопрос, и я собирался подумать об этом когда-нибудь потом. Или, если повезет, не думать вовсе.