Пролог
Моего провожатого звали пан Юзеф. Когда он представился, я вспомнил одного Юзефа из прежней жизни, который играл на контрабасе в ресторане – то ли в «Волне», то ли в «Волге», а, скорее всего, и там и сям. В середине шестидесятых годов прошлого столетия играть джаз на контрабасе было стильно, только носить эту орясину приходилось тяжело, особенно с хромой ногой, как у моего стародавнего знакомца. Пан Юзеф не хромал, но больные ноги слушались его плохо, однако, он упрямо вел меня к цели, по пути просвещая насчет того или иного памятника. Он хотел показать мне еще склеп, где покоился прах очень известного в Варшаве бандита, а потом вдруг осекся и смущенно улыбнулся: мол, нашел, кому показывать – русскому!
Весна везде благодатна, но особенно хороша она на кладбище. Тут дело в контрасте восприятия окружающего тебя мироздания: вверху радость, внизу горе, а посередке – ты, пока что живой и алчущий безудержного счастья.
Мы тем временем свернули с центральной аллеи и углубились влево, шагая по пробивавшейся уже травке, где не было видно величественных монументов, а стояли простые каменные надгробья, полуразрушенные морозами, дождями и ветрами. Мы находились где-то близко от искомого захоронения – нетрудно было вычислить это по датам на памятниках: 1983, 1982 годы… Я вовсю крутил головой и напрягал зрение, желая первым отыскать его. Увы, пан Юзеф все-таки опередил меня. «Вот, – сказал он, остановившись, – мы и на месте. Вы бы один никогда ее не нашли». И, бегло перекрестившись, отошел деликатно в сторону, к большой акации метрах в семи.
Я тоже перекрестился, хотел сказать про себя что-то, приличествовавшее моменту, но как на грех забыл все начисто – и просто тихо произнес: «Ну, здравствуй, Аги! Я все-таки пришел к тебе…» – и тут почувствовал, что как-то странно защипало вдруг в глазах…
Агнешкина могила выглядела совсем заброшенной. Можно было назвать ее неухоженной, коли бы где-нибудь виделись отголоски хотя бы давних наведываний, а так «…никто здесь не хаживал, следа не налаживал», как пела когда-то моя матушка.
На гранитном памятнике с неразборчивой уже надписью была помещена выцветшая фотография Агнешки, на которой она совсем не походила на саму себя – там даже трудно было различить, женщина это или мужчина. Я положил на надгробье цветы – это были бутоны роз, подобные тем, которые я дарил ей тридцать лет назад, и жестом подозвал пана Юзефа. Когда он подошел, переваливаясь с боку на бок, я спросил: «Здесь можно договориться с кем-то, чтобы следили за этой могилой? Видимо, не осталось никого, кто бы мог сюда приходить». «Конечно, конечно! – закивал головой пан Юзеф. – Только надо будет дать немного денег. Вот моя жена могла бы…» Я сказал: «Ну, вы сами знаете, что здесь делать. И цветы… Просто один бутон светлой розы на надгробье каждую неделю». «Да, да, – снова затряс головой пан Юзеф. – Не беспокойтесь, все будет сделано. Какая молодая! Это ваша…» – замялся он. «Знакомая, – сказал я. – Ей было девятнадцать». Потом мы договорились с ним об оплате. Он попросил триста евро, я дал ему пятьсот. Он суетливо принялся благодарить меня. Я тяжким вздохом дал понять, что это мне не очень нравится, и, отвернувшись от него, подошел ближе к памятнику и щелкнул его на мобильный телефон. Агнешка удивленно смотрела на меня, будто, как и я ее, совсем не узнавала, и я тихо-тихо сказал ей: «Если бы ты только могла представить, ч т о я затеваю…» Пан Юзеф кашлянул с и г н а л ь н о, и я, поклонившись агнешкиному праху, пошел без оглядки за ним к далекой аллее…
Глава первая
На перрон я вышел последним, хотя купе мое было в середине вагона. Может быть, и вообще бы не вышел, не погони меня проводница. Выключив пылесос-лилипут, в компании которого она обходила свои владения, Мила произнесла ворчливо: «А что это вы тут расселись? Или не к кому спешить, Тимофей Бенедиктович?» Я вздрогнул от неожиданности, так как забылся, глядя на опустевший перрон, и со стороны могло показаться, что меня застали за каким-то постыдным делом. «Не к кому, не к кому! – радуясь вдруг непонятно чему, продолжила Мила, озорно потряхивая волосами. – Вон и дрожите, как собачонка бездомная». «Ты все-таки выучила мое отчество, – через силу улыбнувшись, устало сказал я. – Если тобой серьезно заняться, то из тебя что-нибудь, возможно, и вышло бы. Вот тебе на бублики за твое упорство и старание. Порадовала дедушку». Мила глянула на купюру, которую я положил на обшарпанный столик, поджала свои пухлые губешки и выдавила из себя зловещим шепотом: «Вы, Бенедиктин Тимофеевич, не дедушка. Вы, Бенедиктин Тимофеевич, грязный старикашка. И позвольте вам заметить: для того, чтобы что-то вышло, что-то сначала должно войти». «Извини, – сказал я, неспешно забирая доллары. – Ты очень добрая, душевная, красивая, но чрезвычайно глупая барышня-даже по меркам РЖД. Нужно было взять тугрики, а потом обзываться. Хотя планетарно ты, скорее всего, права». Милины губешки задрожали от нетерпения ответить мне чем-то колким и злым, но время утекало, а ответ не шел. Тогда она, одарив меня презрительным взглядом, судорожно покинула купе и вновь включила пылесос, который, будто в обиде за хозяйку, завизжал не по-лилипутски громко и противно.
С Милой я познакомился несколько пространнее других немногочисленных пассажиров по причине товарно-денежных отношений, в которые мы с ней вступили немедля по отбытии с Киевского вокзала. Еще Москва настырно лезла в окна, а я уже представился своей симпатичной проводнице, зазвав ее в купе, где и вручил верительную грамоту зеленовато-землистого цвета, попросив оградить мое одиночество до станции следования. Сделав поначалу вялую попытку отказаться от с у в е н и р а, она пообещала всяческое содействие, своеобразно, правда, истолковав мое пожелание. От потенциальных соседей она меня и впрямь избавила, но одиночества не обеспечила, то и дело заглядывая ко мне и осведомляясь, не терплю ли я в чем-либо нужду. При том паточно-тягучий взгляд ее и выпяченная задорно немалая грудь должны были сказать мне, коли я сам еще этого не понял, что нужда у меня в ближайшие двое суток может быть лишь одна. Не сделав ошибки в количестве, она резко оступилась в ассортименте. Еще не покинув родины, я утопил главную свою нужду в семистах граммах чернявого Джонни Вокера (или, если угодно, Уокера), совсем позабыв, что в этом случае на смену одной нужде приходит как минимум две других, малосовместимых у приличных людей: частое хождение в туалет и потребность в женском обществе. Первая дополнительная нужда особенно вызывающе ведет себя именно в поезде, где некоторые стратегические подсобные помещения закрываются на стоянках при пограничном и таможенном контроле на час и более. Печально признаваться в этом, но при таком раскладе вторая дополнительная нужда превращается чаще всего в иллюзию нужды и самоликвидируется.