"Ты все же мой!"
(Каролина Павлова)
В мире нет ничего лучше воспоминаний. Они похожи на цветы, из которых твое израненное нелюбовью сердце или неудовлетворенное тщеславие могут сплести себе какой угодно венок – от самого нежного, из незабудок, до самого пышного, из роз или даже лавров. Беда только в том, что эту истину о бесценности воспоминаний ты начнешь постигать, когда заживешься на свете столь долго, что твои незабудки и розы истончатся, высохнут, станут хрупкими и ломкими, а лавровые листья годны будут только для того, чтобы отправить их в суп для прислуги. Да, впрочем, и от прежней любви или нелюбви, гордыни и тщеславия тоже останется лишь легкий, пыльный аромат, напоминающий аромат увядшего и обесцвеченного временем цветка.
Собственно, и когда ты уже проживешь долго, столь долго, что тебе начнет надоедать жизнь, ты перестаешь понимать: а зачем вообще это нужно – вспоминать прошлое? Не лучше ли мечтать о будущем… о том прекрасном и безмятежном будущем, которое ждет тебя в райских садах, где всегда свежи розы, и ярки незабудки, и горделиво шелестят лавры? И все же воспоминания нужны.
А проще всего воскрешаются они письмами.
Некая дама восьмидесяти шести лет, которая совсем уже собралась было унести в могилу прелестнейшие из воспоминаний своей юности (да, кажется, они ее за давностию лет уже и не посещали), получила письмо от сына своего бывшего возлюбленного – и испытала ощущение, похожее на то, кое возникло бы у каждого, ежели бы он вдруг встретил покойника – пусть и весьма нам некогда дорогого, однако все же… согласитесь, неуютно… даже страшновато… А уж если тому человеку сравнялось вышеупомянутое число годков (ужас, и помыслить страшно, когда ж это они, годки-то, промелькнуть успели?!) и он со дня на день исподволь готовится к тому, что архангельские трубы однажды вострубят и в его честь… Что же это означает? – немедленно возникнет мысль. А потом и следующая: неужто он, голубчик, явился по мою душу, чтобы сопроводить меня в мир иной?
Та дама, которая получила письмо в свои несусветные годы, до коих она невероятным чудом дожила-дотянула, научилась главному: блюсти достоинство. И еще делать вид, что все в ее жизни всегда свершалось и ныне свершается так, как и должно быть, именно так, как она сама этого хочет. А как же иначе, ведь насельник мира скорби не пучит на тебя страшные глаза и не клацает жутко зубами, костями не гремит, страшным воем не воет, а наоборот – голос из прошлого с очень даже приличными интонациями сообщает о своем к тебе вечном (вот уж воистину!) благорасположении… А потому следует растянуть в улыбке истончившиеся губы и сделать вид, будто безмерно счастлива встрече с призраком былого.
Точно так и поступила Каролина Карловна – даму, о которой здесь и далее идет речь, звали так, потому что отец ее, Карл Яниш, был существо оригинальное и назвал дочь в свою честь. Прочитав полученное послание, она подошла к своему письменному столу, угнездилась в удобном кресле и, придвинув чернильницу, окунула туда металлическое перышко. На заре-то туманной юности она строчила бойкие любовные письма, царапая по бумаге плохо очиненным гусиным пером, а теперь времена изменились, теперь, глядишь, станешь по стародавней памяти писать гусиным пером, так и угодишь в анахронизмы… В общем, вооружилась Каролина и написала чуть дрожащим почерком, но все же вполне бодро и размашисто (ведь всю свою жизнь она только и знала, что писала что-нибудь, а оттого рука у нее была набита): «Милостивый государь Владислав Адамович! Вы сообщаете, что собираете материалы, связанные с жизнью и творчеством Вашего великого отца, и просите прислать оригиналы или копии каких-нибудь его писем, ко мне писанных, буде они сохранились. Я была бы счастлива хранить их всю жизнь, однако мы никогда не переписывались. Я написала ему только два письма, которые вам известны, ибо они, по Вашему сообщению, сохранились среди бумаг Вашего батюшки. Он же мне никогда не писал. У меня имеется только его письмо к моему отцу. Это письмо я вам посылаю».
Да, кстати, а где оно, то письмо? Уже несколько лет миновало с тех пор, как Каролина Карловна разобрала всю свою корреспонденцию, которой, конечно, накопилось за жизнь очень много, рассортировала все черновики, избавляя от лишних хлопот будущих исследователей ее творчества. В том, что такие исследователи не замедлят появиться в самое скорое время после ее смерти, она не сомневалась: ведь в ее архивах хранились обращенные к ней автографы людей великих, давно уже справедливо (кто-то и несправедливо!) зачисленных в классики, от нежно любимого ею Боратынского до злоязычного эпилептика Достоевского… Где же, где же письмо?..
А, ну да, в той коробке с надписью: «Москва, 1828 год»…
Вот оно!
«С большим удовольствием узнал, что ваша супруга и mademoiselle Каролина здоровы и все еще немного помнят меня. Mademoiselle сделала в польском языке успехи, которые удивляют всех, кроме людей, знающих ее необычайные способности ко всем наукам. Как ее бывший учитель польского языка, горжусь, что нашел такую ученицу. Ввиду того, что книги для начального обучения быстро отживают свой век, прошу передать m-lle Каролине два новых польских томика. Если ей угодно будет подарить мне взамен книжку, по которой она училась читать по-польски, она будет мне дороже всех парижских и лондонских изданий…»
Писано из Петербурга 23 декабря 1828 года.
Какой небрежный, дружеский тон! Общие слова, не более того. Можно подумать, что это просто упражнение в вежливости, что и в самом деле речь идет не более чем об уроках польского языка, которые ссыльный поэт Адам Мицкевич, вдруг нагрянувший в Москву, от нечего делать давал молоденькой поэтессе Каролине Яниш.
А на самом деле…
А на самом деле эти польские уроки были для нее только предлогом оказаться к Адаму поближе. Каролина тогда в одно мгновение смекнула: нужно предпринять нечто особенное, чтобы обратить на себя его внимание, иначе она затеряется в толпе посетителей салона княгини Зинаиды Волконской, куда ее, пятнадцатилетнюю поэтессу, автора нескольких очень недурных опусов, внезапно пригласили. Это правда, что хозяйка желала непременно слыть покровительницей муз, однако Каролина, несмотря на младость лет, понимала: не видать ей бы приглашения как своих ушей, окажись она красавицей. А в лучшем случае ее можно было назвать просто хорошенькой (и то с очень большой натяжкой!). К тому же не бог весть какое жалованье ее отца, преподавателя физики и математики в Медицинско-хирургической академии, не позволяло ей не только слыть законодательницей мод, но и даже пытаться соперничать роскошью нарядов с хозяйкой дома. По сути дела, семья Янишей жила на средства дядюшки. Отец был всецело занят своими научными занятиями, увлекался также астрономией, математикой, живописью, что позволило ему дать дочери отличное домашнее образование, но не сделало ее ни на йоту обворожительней и обольстительней.
Княгиня Зинаида Александровна с некоторых пор предпочитала приглашать к себе именно таких вот умненьких дурнушек. Хватит, надружилась с красавицами! Последней была Мария Антоновна Нарышкина, урожденная Чарторыйская. Мало того, что все гости пялились на нее как идиоты, не обращая никакого внимания на элегантную роскошь обстановки. А ведь столовая у Волконской была зелено-горчичного цвета, салон – цвета мальвы, причем пол покрашен в черно-белые тона, что превосходно имитировало мозаику. Красота убранства была даже удостоена пушкинских строк.