Патрик Квентин. Головоломка для дураков
Автор никогда не встречал никого из описанных в книге людей и не бывал ни в одном из упомянутых в ней учреждений и в тех местах, которые хотя бы отдаленно напоминали изображенные здесь, – хотя ему очень этого хотелось бы.
I
Ночью мне всегда становилось хуже. А в эту ночь меня впервые оставили без какого-либо одуряющего снадобья, помогавшего быстрее уснуть.
Морено, дежурный психиатр, окинул меня одним из типичных для него мрачных, раздраженных взглядов и сказал:
– А вам, мистер Дулут, пора бы уже снова зависеть только от себя. Слишком долго мы тут с вами нянчились.
Для начала я объяснил ему, в чем он неправ. Сообщил, что уж точно плачу в неделю достаточную сумму, чтобы покрыть расходы даже на тройную дозу снотворного. Потом я умолял его, спорил с ним и, наконец, уже вне себя от злости, обрушил на него весь запас ругательств, который только может скопиться у алкоголика, на три недели лишенного доступа к спиртному. Но Морено лишь пожал плечами и небрежно бросил в ответ:
– Ох уж эти пьянчуги! И зачем мы вообще с ними связываемся? От них сплошные неприятности.
Я снова принялся сквернословить, а потом подумал: «Какой в этом смысл?» Я же не решился бы признаться ему в том, почему мне на самом деле был так необходим дурман. Не мог рассказать, что мне просто страшно. Беспричинно и до ужаса страшно, как ребенку, которого собираются оставить одного в темной комнате.
Но, надо сказать, я почти два года до этого пил по восемь часов в день. Так подействовал на меня пожар в театре, унесший жизнь Магдален. Но ежедневная кварта алкоголя плохо сочетается с работой. В какие-то последние моменты просветления я начал понимать, что моих друзей уже утомила необходимость постоянно жалеть меня, а от заслуженной репутации самого молодого и талантливого театрального режиссера Нью-Йорка остались одни руины, и если продолжу в том же духе, мне скоро самому доведется опустить занавес после финальной сцены трагифарса собственной жизни.
Я, впрочем, не имел ничего против того, чтобы упиться до смерти. Более того, уже приготовился бодро и весело отправиться в ад. Но случилось нечто вроде чуда. В день публикации «Убежища» Билла Сибрука[1] сразу тринадцать моих друзей подарили мне тринадцать одинаковых экземпляров этой книги. Намек оказался столь прозрачным, что даже я не смог его игнорировать. Бегло прочитав книгу, я подумал, что пребывание в психушке имеет своеобразные положительные стороны. И под влиянием минутного импульса сделал широкий жест: избавил Бродвей от надоевшего всем пьяницы и отдал себя в полную власть милейшего и очень известного доктора Ленца, чье заведение носило сдержанное наименование лечебницы.
На самом же деле это оказалось вовсе не лечебницей, а дорогим сумасшедшим домом для тех, кто, подобно мне, потерял контроль над собой.
Доктор Ленц предстал в моих глазах современным Психиатром с большой буквы. После краткого периода постепенного сокращения доз алкоголя мне пришлось провести три недели вообще на трезвую голову, превратив в ад свое существование и устроив его для тех бедолаг, которых приставили ухаживать за мной. Гидротерапию, занятия гимнастикой и солнечные ванны я чередовал с безуспешными попытками врезать по морде кому-нибудь из мужчин-санитаров и ухаживать за хорошенькими медсестрами. То есть я представлял собой одну из наихудших разновидностей алкоголика на излечении, но тем не менее добился некоторого прогресса.
По крайней мере именно об этом мне заявила в тот день самая красивая из дневных дежурных медсестер мисс Браш. Как я догадывался, последствием ее слов и стало лишение меня снотворных порошков. Все, что мне необходимо сейчас, сказала она, так это воля к полному выздоровлению.
И еще долго после ухода доктора Морено я лежал в постели, дрожа от чувства тревоги и размышляя, сколько времени понадобится, пока у меня появится хоть какая-то сила воли.
Не знаю, у всех ли бывших пьяниц симптомы одинаковы, но лично я без стимуляторов или же, наоборот, успокоительных медикаментов ощущал настоящий страх. Нет, мне не мерещились розовые крысы или пурпурные слоны. Это был самый примитивный страх человека, брошенного наедине с темнотой, жгучее желание, чтобы кто-нибудь взял меня за руку и держал, приговаривая: «Все хорошо, Питер. Я здесь, с тобой. Все хорошо».
Конечно, я мог бы убедить себя, что нет ни малейших реальных причин бояться чего-либо. Я хорошо знал всех психов, которые меня окружали. Все они были совершенно безвредны и, вероятно, менее опасны, чем я сам. Моя комната, палата или камера – называйте, как будет угодно, – представляла собой весьма комфортабельное помещение, а дверь оставили открытой. Миссис Фогарти, ночная дежурная медсестра, в чертах лица которой проступало что-то лошадиное, находилась в своем алькове в конце коридора. Стоило только связаться с ней по внутреннему телефону, и она примчалась бы на мой зов, как легендарная Флоренс Найтингейл.
Но я не мог заставить себя снять трубку и позвонить. Стыдно было рассказывать ей, как пугает меня смутная тень от крана над раковиной умывальника, падавшая на белую стену, что моей силы воли хватало лишь на то, чтобы не позволять себе смотреть в тот угол палаты. И, уж конечно, я не стал бы делиться с ней ощущением, как ужасающее воспоминание о Магдален, сгоревшей заживо буквально у меня на глазах, постоянно всплывает в моем сознании повторяющимся и нескончаемым кошмаром. И я ворочался на узкой кровати, покрытой стерильно чистым постельным бельем, отворачиваясь лицом к успокаивающей темноте внутренней стены. Я бы все отдал за сигарету, но нам не разрешали курить в постели, да и спичек на всякий случай тоже не доверяли. Было очень тихо. Иногда по ночам старик Лариби в соседней палате начинал во сне по памяти бормотать прошлогодние котировки акций на бирже. Но сейчас и он молчал.
Спокойно, одиноко, ни звука…
Я лежал, напрягая слух в тишине, когда до меня донесся голос. Он раздавался откуда-то издалека, но очень четко.
– Тебе надо уезжать отсюда, Питер Дулут. Уезжать немедленно.
Я лежал совершенно неподвижно, парализованный паникой, оказавшейся гораздо хуже моих привычных страхов. Складывалось впечатление, что голос долетал через окно. Но в тот момент я даже думать не мог ни о чем подобном. С тошнотворной ясностью я вдруг понял главное, и оно заключалось в том, что голос, который я слышал так отчетливо, принадлежал мне самому. Вслушавшись, я уловил его снова. Мой собственный голос, шептавший: