Если бы Иисус Христос явился сегодня, никто не стал бы Его распинать.
Его пригласили бы к обеду, выслушали и от души посмеялись.
Т. Карлейль
1
Проснулся гауптштурмфюрер[1]СС Отто Скорцени в то мгновение, когда, не удержавшись на воздушной волне, его десантный планер врезался в мрачный утес у самой вершины горы Абруццо.
Высшие Силы словно бы демонстрировали тот исход судьбы, которого во время операции по освобождению Муссолини первому диверсанту рейха удалось избежать только с их помощью.
Как бы предвещая сей астральный сон, Скорцени — смертельно уставший, буквально свалившийся в постель — успел подумать: «А ведь там, в горном массиве Гран Сассо, произошло чудо. Почти до самого начала операции у меня было твердое намерение взлететь первым. Но я почему-то выбрал свой жребий под номером пять. Это была самая настоящая рулетка. Я выбрал пятый — а четыре планера, поднявшиеся в воздух до моего взлета, разбились. Как же все призрачно в этом мире, Господи! Как все случайно и призрачно! Впрочем, случайно ли..?»
Уже «погибая» у вершины Абруццо, за каких-нибудь пятьдесят метров от туристского отеля «Кампо Императоре», в котором около двухсот карабинеров содержали под стражей своего дуче Бенито Муссолини, гауптштурмфюрер сумел крикнуть: «Это неправда! Я достиг этой вершины! Я достиг ее! Я еще вернусь в этот мир! Я еще пройду его от океана до океана!»
«Погибая», но с вещими словами на устах, он и вернулся в действительность, из которой в этот раз его вырвала пока еще не смерть, а всего лишь кратковременное забытье.
Еще окончательно не придя в себя, Скорцени инстинктивно вцепился в рукояти двух пистолетов — одного в расстегнутой кобуре, другого — лежащего на кровати, рядом, у кармана брюк — и лишь тогда открыл глаза и мгновенно осмотрел помещение.
«Отель? Номер? Похоже, номер. Отель «Империал»? Вена? Да ведь это же, черт побери, Вена! «Империал»!»
Восстановив в такой последовательности реальность, в которой он ощутил себя, Скорцени сразу же вспомнил все, что предшествовало его появлению здесь, почти в самом центре, австрийской столицы.
«В утес врезался четвертый планер! Четвертый! — напомнил он Высшим Силам. — Но я-то, я-то летел в пятом!»
— Простите, гауптштурмфюрер, — возник на пороге оберштурмфюрер[2]Гольвег, выполнявший в отсутствие Родля обязанности адъютанта и личного телохранителя. — Вы просили разбудить ровно в пять.
— Могли бы и догадаться, что несколько запоздали с этой своей услугой, — пророкотал слегка приглушенным кремниевым басом Скорцени.
Он лежал в полном обмундировании на застеленной белоснежной простыней постели, упершись каблуками сапог в довольно низкую спинку.
— Не сомневался, что проснетесь ровно через час. Но долг есть долг, — слегка стушевался русоволосый верзила, которого в Югославии очень часто принимали то за македонца, то за словенца.
— Вот именно, оберштурмфюрер: долг! — Скорцени поднялся, и Гольвег снова, уже в который раз, отметил про себя, что уродливые шрамы, исполосовавшие всю левую щеку и подбородок, лишь дополняют образ этого могучего человека — огромного роста, с непомерно широкими мужественно обвисающими плечами и тем не менее гармоничной атлетической фигурой. Дополняют, а ни в коей мере не разрушают, не уродуют. — Солдатский долг!
Гольвег, как и другие эсэсовцы, которым приходилось близко соприкасаться с Отто, редко видели его мрачным или злым, а еще реже — в гневе и ярости. Другое дело, что само присутствие Скорцени вселяло в окружающих ощущение какого-то суеверного страха перед ним. Страха, но в то же время, в любой опасной ситуации — уверенности. Его холодный пронизывающий взгляд, отрывистая рокочущая речь, в соединении с абсолютной непринужденностью поведения, подкрепленной совершенно очевидной для каждого магически воздействующей физической силой, почти мгновенно взбадривали, заставляя переоценивать свои силы и веру в них.
Этому человеку охотно подчинялись. Он вызывал желание подчиняться. За ним не страшно было идти. За ним хотелось идти. И все же… страх. Гнусный мистический страх, который Гольвег всячески старался если не перебороть, то уж во всяком случае основательно скрыть от других.
— Однако о долге поговорим потом, — продолжил Скорцени. — Как чувствует себя наш друг Муссолини?
— Блаженствует в своем суперлюксе. Балкон остается закрытым. Агент Призрак следит за этим.
— Побаиваетесь, как бы Муссолини не вздумалось озарить венцев мудростью своих речей?
— От него можно ожидать чего угодно.
То, что вырисовывалось на лице Скорцени, между шрамами и губами, трудно было назвать обычной человеческой улыбкой. Однако Гольвег должен был воспринимать эту гримасу именно так. И, конечно же, не решился напомнить га-уптштурмфюреру, что приказ ни в коем случае не подпускать дуче к балкону исходил именно от него.
— Как ведет себя охрана?
— Без инцидентов.
— Агенты в штатском?
— Особого внимания не привлекают. Если бы не десантники, перекрывшие вход в это крыло отеля…
— Берлин? — резко перебил его Скорцени.
— Молчит.
Скорцени пристально посмотрел на Гольвега, словно заподозрил, что тот пытается скрыть от него звонок из столицы рейха, и резко повел плечами, будто разминался перед выходом на ринг.
— Но он действительно молчит, — не выдержал оберштурмфюрер.
— В такой ситуации Берлин не может молчать, Гольвег. Он не должен молчать. Не имеет права. Перед лицом истории…
2
Едва Скорцени молвил эти слова, как дверь открылась и на пороге возник унтерштурмфюрер[3]Ланцирг, известный в кругах диверсантов под кличкой Призрак.
— Гауптштурмфюрер, вас к телефону. Берлин.
— А вы говорите: «Берлин молчит», — резко бросил Скорцени, с ног до головы смерив оберштурмфюрера откровенно сочувствующим взглядом.
— Так было.
— Когда творится история, Гольвег, Берлин молчать не может. Тем более, что это творится история войны.
Гольвег промолчал и еще больше вытянулся, демонстрируя почти идеальную, фельдфебельскую, выправку.
Конечно, манера Скорцени вести себя, манера общаться с подчиненными — а в некоторых случаях и с офицерами намного выше его по чину — всегда шокировала И не только Гольвега. Однако человек, осуществивший в свое время арест федерального президента, а затем и канцлера Австрии, захват Муссолини в Италии и множество других отчаянных, иногда просто-таки невероятных по авантюрности своих замыслов операций, имел право и на жесткий взгляд, и на этот тон — тут уж Гольвег старался быть справедливым по отношению к нему.