1. Я ВЕРНУЛСЯ В МОЙ ГОРОД, ЗНАКОМЫЙ ДО СЛЕЗ…
Господи, как я ждал этой встречи! И сколько! Считай, те самые дважды по семь, что твой Иаков Рахиль. Но тот, не в пример мне, раскинув шатер рядом, мог лицезреть ее ежедневно, разговаривать, подглядывать, касаться, и кто знает, кто знает… А что точно — надеяться: все эти четырнадцать лет он жил надеждой, которая в конце концов сбылась. А я? Ни касаний, ни тайных свиданий, а надежда истаивала, как одинокое облако на летнем своде. Меж нами — пропасть: атлантические воды и тьма политических предрассудков — невозвращенец, предатель, путь назад заказан навсегда. Вот слово, которое я ненавидел всеми фибрами своей души: «на-все-гда». Жестоковыйная моя страна приравняла разлуку к смерти.
Перед отвалом я пришел на последнюю встречу — только и делал, что тер глаза. Знал, что никогда — никогда! — больше ее не увижу. Но что делать? Из двух направлений я выбрал западное — если не Америка, покатил бы в Сибирь, что тоже означало смерть-разлуку, но только более отвратную. А здесь у меня, в Метрополитен, стоит на столе цветная фотография, а в спальне над кроватью висит в натуральную величину, и я могу часами смотреть на нее. Но все это, увы, мертвые копии, а живой, родной, трепетный оригинал остался за семью морями и за семью печатями. Дважды по семь — вот и получаются те злосчастные четырнадцать, которые казались мне вечностью.
Не ждал и не надеялся. А жил слухами, один из которых поверг меня в беспомощное отчаяние: 15 июня 1985 года некий маньяк напал на нее средь бела дня и тяжело ранил. Была бы только жива, а подранком еще дороже, чем целая и невредимая. Мне суждено умереть в разлуке с ней, я постепенно свыкся с этой мыслью, она стала доминантой моего чужеродного существования в Нью-Йорке, хотя карьерно все сошлось один к одному. Там я заведовал оружейным отделом в Эрмитаже, а здесь — оружейным отделом в Метрополитен, который был расширен по моей инициативе, а деньги дал Арманд Хаммер из сочувствия к моему необычному случаю: семь лет в отказе из-за моего доступа к государственным тайнам — я был специалистом по оружию, пусть и древнему. Предлог вздорный, но что делать: для бюрократической машины что атомная бомба, что мушкет с пищалью — все едино. Сначала я засветился, подав на эмиграцию, надеясь смотаться на еврейской волне. Потом слегка ссучился, заведя шуры-муры с гэбухой, почему и был отпущен в невинную поездку по Скандинавии — вторая моя загранка после Югославии. Оба раза с легким сердцем согласившись следить за товарищами по поездке (как они — за мной, в чем не сомневался). А слинял в Стокгольме, как и задумал, в аэропорту, часа за два до отлета на родину, когда супервизоры и сексоты угомонились, потеряв под конец всякую бдительность. О моем плане не знала ни одна живая душа, но если б кто подсмотрел, то засек непременно, как дал я волю слезам, прощаясь с ней навсегда, хоть и не обмолвились словечком. Господи, как тосковал я по ней и без нее, обреченный прожить остаток жизни в разлуке! Семь лет в отказе казались мне самыми счастливыми в моей жизни — по сравнению с нынешним прозябанием.
И вот пали вдруг стены, коммунизм накрылся, империя раскололась на пятнадцать неравных частей, в одной из которых проживала моя фемина, — путь к ней свободен. Я подал на восстановление гражданства и, не дожидаясь ответа, при первой возможности, на «Финэйр», с пересадкой в Хельсинки, полетел к ней на свидание, официально оформленное пол культурный обмен, а уж я подгадал к определенной дате — мой бывший эрмитажный зам вылетел в Нью-Йорк для ознакомления с нашей, метрополитеновской коллекцией оружия, которая, хаммеровскими долларами и моими стараниями, превзошла числом и качеством питерскую.
Миную впечатления человека, вернувшегося спустя столько лет на родину, которой не оказалось на прежнем месте, все изменилось неузнаваемо. Сама по себе она меня не интересовала, но исключительно как место прописки моей милой. Встречи со знакомыми и коллегами оставили равнодушным. Даже убийство жены моего друга, случившееся, похоже, по причине охватившего страну беспредела всего за неделю до моего приезда, не то чтоб не задело меня, но как-то не до того было, хоть и представлял, в каком Саша состоянии, да и Лену жалко — такая она всегда была не от мира сего, и вот подтверждение: слишком хороша оказалась для бела света, Бог ее и прибрал, воспользовавшись услугами уголовника, психа или бродяжки. Встречу с вдовцом отложил — как и еще с несколькими близкими когда-то людьми. Не хотелось транжирить эмоции перед любовным свиданием.
Случай мой — необычный. Во всех отношениях, но особенно по главной причине. Ну, понятно, любовь с первого взгляда, с младых ногтей, на всю жизнь, даже профессию и место работы выбрал исключительно благодаря ей и прочее. Что же до главной причины, то она и является сюжетом моей горестной исповеди. Терпение, читатель. (А не читательница, которая скорее всего сочтет меня шибанутым, ибо ничего подобного нет и не может быть в их сексуальном опыте. Одна надежда — на однополое существо, которое, порывшись в тайниках подсознанки и мобилизовав память, посочувствует автору.)
Встреча была назначена на понедельник, а я прилетел в субботу — у меня было вдоволь времени побродить по самому прекрасному на земле городу — говорю не как патриот, который родился в нем и земную жизнь прошел до половины (или около того), а как человек, исколесивший с тех пор весь мир: есть с чем сравнивать. Я знал его наизусть, как любимый стих, — не только парадный город, но и с черного хода, и Петербург Достоевского мил мне ничуть не меньше Петербурга Пушкина. Он мало изменился с моего отвала, разве что пооблез и обветшал, но черты увядания идут этой имперской столице, еще больше подчеркивая ее былое величие. Неожиданное открытие: город показался на этот раз Меньше, чем при мне, не было нужды ни в метро, ни в автобусах с троллейбусами и трамваями, ни тем более в такси — я обходил его на своих двоих. По всему городу были расклеены премьерные афиши, на которых возлежала моя любовь: сосущее чувство ревности в связи с этой ее общедоступностью. Представьте мужа, который ревнует жену к зрителям, когда те восхищаются ею на сцене. А моя жена была самой известной в этом городе женщиной.
Вот и настал наконец этот день, я нервничал, как пацан перед первым свиданием. Народу собралось много, сначала было вступительное слово, которое могло быть короче и которого могло вовсе не быть, потом заклинило занавес, и министр культуры, прибывший по этому случаю в Питер, сказал, что мы ждали этого момента столько лет — не беда, коли подождем еще несколько минут. Мне казалось, что все в зале в таких же смятенных чувствах, что и я, а я был близок к обмороку, голова кружилась, ноги подкашивались. Был сжат со всех сторон толпой, как в трамвае, — иначе б рухнул, не дождавшись. Закрыл глаза — и мгновенно прекрасное видение возникло в моем воспаленном воображении. А когда открыл, видение не исчезло, но материализовалось в реальность — моя любимая возлежала на подушках, одеяло откинуто, рука протянута ко мне. В этот момент я забыл обо всем на свете, меня как вырубило.
Как сейчас помню тот апрельский денек, когда всем классом наладились на экскурсию в Эрмитаж. Нева вскрылась ото льда, ладожские воды выталкивали льдины в Финский залив, они налетали друг на друга и ломались, стоял пушечный треск, в воздухе пахло корюшкой, которая шла вслед за льдом и слыла в наших краях за символ весны. В такой день в музей — что на казнь. Иногда удавалось выглянуть в окно, где Весна Священная вступала в свои законные права, сдирая с великой реки ледяной панцирь. Было утро, народу в Эрмитаже мало, изредка доносилась чужеземная речь, а своих и вовсе никого, не считая злобных сторожих, которых я с тех пор и боюсь, хотя конфликт с ними начался у меня чуть позже.