I[1]
Впечатление такое, сказал Шоссау, словно здесь чего-то не хватает, может, того, что стало невидимым, как при химической реакции, когда известной субстанции ни в одном веществе больше нет, хотя она по логике должна там присутствовать. Правда, он не может сказать, как подобная мысль пришла ему в голову. Одной из субстанций, строго говоря, может и недоставать в полученном химическом веществе, несмотря на то что она до этого наличествовала, но, по сути, если вдуматься, ничего уже нельзя обнаружить, что указывало бы на былое присутствие того, чего больше нет. Вот-вот, это больше нет и запутывает все дело, опираясь на ложные посылы. Да какие ложные посылы, это, в конце концов, всего лишь описательная фигура, указывающая не на что-то конкретное, а исключительно только на его ощущения. Мои мысли далеки от того, чтобы навязывать вещам необходимость. В последние дни эта мысль не оставляла его, Шоссау, ни на минуту, буквально преследовала его по пятам. Он все время думал о том, что только что было высказано. Идя, например, сюда, он остановился на променаде, чуть ниже замка, в зарослях рододендрона и принялся разглядывать бело-розовые цветки кустарника, но даже и там его не покидало убийственное ощущение, что рододендрону тоже чего-то недостает, будто и у него что-то отняли, но страдает от этого не куст, а он, Шоссау. Мои мысли далеки от того, чтобы навязывать вещам необходимость. Он опустился на скамейку и на какое-то мгновение закрыл лицо руками.
Сейчас он вдруг ясно осознал, что все эти из Флорштадта были просто сумасшедшими. Так и самому недолго спятить. Он теперь тоже не может больше сказать, что во всей этой истории произошло на самом деле, о чем ему всего лишь рассказали, а что он, возможно, в процессе бесконечных копаний в себе додумал сам или даже присочинил. Внутри него продолжали жить все перипетии последних дней, и разговоры не умолкали в его голове ни на минуту. Причем мысли перебивали друг друга. Вот сейчас он опять вспомнил о том, как три дня назад, в самом начале развития этих злосчастных событий, он шел через еловый лес под Флорштадтом и какие странные мысли занимали его тогда в том лесу. Например: бродить по хвойному лесу летом — это как бы против правил природы; летом лучше гулять в лиственном лесу, но никак уж не в еловом. Причем внутренний диалог с каждым шагом принимал все более ожесточенные формы. Ну уж конечно, летом как раз следует гулять в лесу под Флорштадтом, лес там очень густой, и потому в нем всегда прохладно. А летом, если оно выдалось жарким, человек всегда ищет прохлады, об этом столько написано, что без труда можно найти у любого эпикурейца. Другой же собеседник внутри него тут же переходил на язвительный тон и сразу начинал издеваться по поводу густоты леса, а заодно и эпикурейцев. Впрочем, если честно, то в любом лиственном лесу всегда чуть прохладнее, хотя бы уже потому, что деревья там дышат, ведь он, Шоссау, истинный любитель свежего воздуха, можно сказать, демонстративный и убежденный фанатик, и не выдерживает ни родном помещении, если в нем находится больше двух человек, чтобы тут же не открыть окно. Тем не менее Он предпочел прогулку по хвойному лесу, — сказал другой принимавший участие в разговоре голос, — а все потому, что не все на свете поддается логическому объяснению, тем более что правда, как ни крути, на его стороне, раз уж он действительно гуляет в данный момент в еловом лесу, и тот, другой Шоссау, сколько бы он при этом ни злорадствовал, гуляет вместе с ним. На некотором расстоянии от себя он заметил незнакомого молодого человека, целеустремленно шагавшего по лесу и, очевидно, очень спешившего. Вот он быстро подошел к дубу-виселице, остановился словно вкопанный под толстым суком и огляделся вокруг. Шоссау его поведение показалось странным, на всякий случай он спрятался за деревьями. Мужчина, по внешнему виду не из местных, был не старше двадцати. Шоссау внезапно подумал, может, это кто из родственников Адомайта, которого они похоронили сегодня утром. Но Шоссау что-то не смог припомнить, чтобы видел этого человека при погребении. А это были те еще деревенские похороны, на них пришли только те, кто был смертельным врагом умершего. Если бы старый Адомайт мог видеть, кто стоял у его могилы и бросал в нее цветы и комья земли, он бы громко запротестовал. Все эти людишки ни капельки не понимали его при жизни и хотели заставить его, вольного духа равнинных просторов Веттерау,[2]жить по общим меркам, усиленно заталкивали его в рамки принятого стандарта. Стоило ему заболеть, как невестка стала ежедневно приносить суп, явно проделывая это с показушной добротой и наигранной естественностью, хотя отношения между ними, впрочем, как и с сыном, всегда были отмечены взаимным недоверием и даже нелюбовью. Она приносила Адомайту суп и как бы делала тем самым из него нормального старика с обычными житейскими потребностями, собственно, ей даже удалось бы принудить его в конце концов к той человеческой норме, которой так недоставало в Адомайте окружающим, зациклившимся на своих ограниченных представлениях о том, что следует считать нормальным, ох уж эти мне члены страховой больничной кассы in extenso.[3]Исходя из этого, вполне можно было заключить, что невестка только радовалась немощи старика и его возросшей беспомощности. В итоге они и довели Адомайта до той кондиции, чего всегда сполна ему и желали. Насколько же это предосудительно и недостойно! Адомайт, которого он так хорошо знал, ведь не часто встретишь такого человека, мог бы до самого конца стоять у плиты и готовить свою любимую еду — печеный ливер с луком, его нутро с грехом пополам еще как-то принимало эту пищу. Так нет же, каждый день из Бутцбаха приходила его невестка и приносила супчик. Не нужно мне никакого супа, говорил он, вот, смотри сюда. А она каждый раз твердила свое: он болен и должен себя беречь, лучше всего сесть в кресло, закрыть ноги пледом и наслаждаться тишиной и покоем, глядишь, здоровье и поправится, сидел бы и дожидался, когда она придет и разогреет ему супчик, сваренный специально для него. Твой любимый супчик. Это какой же такой суп, по-твоему, мой любимый, спрашивал с недоверием Адомайт. А с фенхелем! Тьфу, гадость какая, восклицал Адомайт (он, Шоссау, частенько присутствовал при этих сценах). Как ты смеешь утверждать, что суп из этой дрянной травы и есть мой самый любимый? Да я всю свою жизнь лишь с огромным трудом мог проглотить ложку такого супа, и тебе это прекрасно известно, мой сын наверняка тебе рассказывал. И ты еще пристаешь ко мне с этим фенхелевым супом! Он не должен так говорить, фенхелевый суп очень полезный, поправит его здоровье. Старым людям фенхелевый суп просто необходим. Она специально взяла брошюру в больничной кассе, вот, пусть сам посмотрит, как она заботится о нем. Больничная касса сейчас очень много делает для своих членов, особенно по части информации, они там занимаются просветительской деятельностью, потому что считают, что чем больше люди будут заботиться о своем здоровье и больше уделять ему внимания, тем дешевле им это обойдется, глядишь, и взносы уменьшатся, а то сегодня они очень большие. Это его нисколько не интересует, сказал Адомайт, сплошь одни глупости. Про это все давно известно, так и было всю его долгую жизнь. Вчера — липовый чай, сегодня — фенхелевый суп, а завтра, чего доброго, уринотерапия. От всего помогает, а на самом деле ни от чего. И вообще он здоров. Он просто постарел. Пусть сначала доживут до его лет. Что же это он никак не желает ничего слушать, сказала невестка, никакие аргументы на него не действуют. Люди из больничной кассы все-таки лучше знают, что ему хорошо, а что плохо, на то они и специалисты. Они ведь ученые люди, он хотя бы раз почитал эту брошюру. Откуда им известно, сказал Адомайт, что для меня лучше, а что нет? Они меня вообще не знают. Даже ни разу в глаза не видели! И что это за брошюра такая? Она называется «Сила здоровья заключена в самой природе», сказала невестка.