1994, 1 сентября Предисловия
Я стал убийцей в три года… когда отправил на тот свет своих родителей. Убивать их я не собирался — просто так вышло, и ничего теперь с этим не поделаешь.
Бывают в жизни огорчения, как говаривал папаша.
Звали его Джонни Уокер — на этом настоял дед, никудышный, вечно датый прохвост и сукин сын. Понятно, что друзья отца иначе, как Виски, его не окликали. Друзей, правда, было не слишком много — он строил из себя одинокого ковбоя и держался по жизни соответственно.
На него я возлагаю вину за все, что со мной случилось. На него и на его гены. Дело в том, что, по моему убеждению, тяга к убийству, как это ни печально, у нас в крови. Небольшое отклонение от нормы, если угодно, ошибка в генетическом коде, причины которой таятся где-то глубоко в корнях нашего фамильного древа. И поэтому я не могу нести ответственность за те трагические недоразумения, что с завидной регулярностью падают на мою голову. Вновь, вновь и опять.
Я не пытаюсь сделать вид, будто не чувствую угрызений совести. Время от времени я ощущаю покалывание в груди, но это и так понятно. Гораздо больше, нежели преждевременная смерть близких, на меня подействовал тот факт, что, с учетом смягчающих вину обстоятельств, суд отдал меня на воспитание крестным отцу и матери. С ними я прожил вплоть до своего восемнадцатилетия. Если Господь и питал какие-то надежды, рассчитывая, что из меня получится норматьный, приспособленный к жизни человек, то это беспримерное по своей жестокости решение суда лишило Господа последних иллюзий.
Бывают в жизни огорчения.
Мои крестные, Хелена и Винсент де Марко, были не от мира сего. Отчасти это, по-видимому, объясняется их домом.
Нелепая постройка из серого кирпича, вечно сырая и холодная из-за протекающей крыши, угнездилась высоко на склоне горы как причудливый памятник архитектуры, задуманный парнем с необузданно-извращенной фантазией. Этот, с позволения сказать, дом обозревал лежащую перед ним долину своими подслеповатыми окнами и круглый год трясся на ветру.
Внутри было темно, промозгло и пахло плесенью. Даже в редкие погожие дни солнцу не удавалось проникнуть в лабиринт коридоров и комнат с эркерами и нишами. Прилегающая к дому территория, несколько акров неухоженной земли, была огорожена высокой каменной стеной — го ли для того, чтобы не впускать незваных гостей, то ли чтобы не выпускать обитателей наружу.
Супруги де Марко были странными людьми. Такими они и остались, если хотите знать мое мнение.
Да, да. С придурью, одним словом — иначе не скажешь.
Придурок Альфред
Главным в семье — если размер для кого-то имеет значение — был Альфред Морган. Человек неопределенного возраста, несгибаемый старик-патриарх. Альфред был прикован к инвалидному креслу и проводил почти все время в гостиной, где в любую погоду отблески бушующего в камине пламени плясали на холодных каменных стенах. Он обычно сидел впритык к камину, укутанный в теплую одежду: большой плотный джемпер, фланелевую рубаху с жилетом, вельветовые брюки и толстые носки. Шея была туго обмотана шарфом, шерстяная шапка с наушниками низко надвинута на вспотевший лоб. Вниз он надевал теплые кальсоны. Можно было подумать, что семейство решило таким образом выпарить из него излишек веса. Но Альфреда, похоже, это не волновало, и он просиживал день за днем, тщательно запеленутый в потрепанный плед; стакан с теплым виски в одной руке, сигара — в другой.
Альфред был по большей части слеп и глух ко всему окружающему и редко что-нибудь говорил. Огромная недвижная глыба. Такие эпитеты, как «толстый», «тучный», «ожиревший», «расплывшийся», «пузатый», слишком слабы, чтобы описать ту картину, которая возникает у меня перед глазами. Иногда мне представлялось, что его туша того и гляди растает от жара, как кусок масла, и стечет с кресла.
На лице у Альфреда не было никакой растительности, что отнюдь не облегчало задачу тому, кто пытался угадать его возраст. Кожа мерцала прозрачной бледностью, как у ожившего покойника. Из-за его выпученных голубых глаз все время казалось, что он вот-вот взорвется. Все части его тела плавно перетекали одна в другую, и различить колено, локоть или лодыжку было очень трудно. Его бесчисленные подбородки, ниспадая каскадом, незаметно переходили в грудь.
Подо всей этой массой плоти был погребен старый человек, слишком уставший от жизни, чтобы интересоваться ею. Ему, по существу, нечего было сказать своим близким, и они его обычно не трогали, но в тех случаях, когда у кого-нибудь из них возникала проблема, они в конце концов обращались к Альфреду.
Происходило это так. Вы излагали Альфреду свои беды, веря, что теперь разделили с ним свою тяжелую думу и она стала вдвое легче, а затем садились рядом, воззрившись, как и он, на огонь. Немедленного ответа вы, как правило, не получали и, промаявшись полчаса в нетерпении, начинали думать, что потратили свое драгоценное время напрасно и этому старому хрычу нет до вас никакого дела. Затем, спустя несколько дней, или недель, или месяцев, вы сталкивались с ним в коридоре в тот момент, когда Альфреда катили в гостиную или вывозили на еженедельное проветривание в сад, а он бубнил себе под нос что-то нечленораздельное. Никто, насколько мне известно, не мог толком разобрать, что он там бормочет, но по прошествии какого-то времени смысл произнесенного становился ясен. Всякий раз, независимо от того, кто обращался к нему и с каким вопросом, он получал ответ в виде такой невнятной тирады.
Надеюсь, у вас не сложилось впечатление, будто об Альфреде никто не заботился. Его оставляли в одиночестве, потому что он так хотел. Он был вполне в состоянии разъезжать по всему первому этажу, где почти всегда можно было обнаружить кого-либо из домочадцев. Ему достаточно было подать сигнал велосипедным звонком, примотанным к ручке его кресла пожелтевшей от времени клейкой лентой, и к нему тут же подходили. Естественно, всех беспокоил его вес, служивший, как мы опасались, непосильной нагрузкой для его сердца, однако он никогда не жаловался на боли и даже ни разу на моей памяти не хворал. С ним никогда не случалось ничего примечательного — по крайней мере, до самой смерти. Но вот она-то, при всех жутких сопутствующих обстоятельствах, оказалась весьма примечательной.
Чокнутая Нана
Жена Альфреда, Чокнутая Нана Мэгз, как ее прозвали в семье, была его единственным верным спутником в жизни. И хотя она пылинки с него не сдувала, но всегда находилась неподалеку. В гостиной, где Альфред день-деньской таращился на огонь, она пристраивалась в расшатанном кресле-качалке в полуосвещенном углу напротив и читала или вязала, а чаще всего играла сама с собой в карты, ведя в то же время нескончаемые разговоры с воображаемым собеседником.