Если пустая квартира некрасива, то декоратор тут бессилен. Но даже идеальная квартира никогда не бывает так хороша, как на стадии голых стен.
Можете назвать это аксиомой Люнде.
И многие, уверяю вас, многие под ней подпишутся, ибо сия аксиома — не бред зашоренного минималиста. Напротив — вечная истина. Возьмём хотя бы римский Пантеон. По сути, что он такое? Пустое пространство. Теперь ответьте мне, что именно восхищает вас: декор храма (читай — скамьи и саркофаги) или пропорции здания и спартанская простота барельефов? Правильно, структурированная пустота. Она — вместилище души, её колыбель и университеты. Всё элементарно: больше простора — больше души.
Как вышло, что мы забыли эту аксиому? Объясню. Лет двести тому назад люди усомнились в существовании Бога и души. Тогда-то и забродило это поветрие — забивать хламом каждый свободный миллиметр, чтоб не мозолила глаза своей недоделанностью, не напоминала о душе, о суете нашей пустота. Будь она неладна. Чуть заголится угол, глаза уже видят вертикаль «рай—ад», а нам крайности ни к чему. Взгляните на интерьеры девятнадцатого века, хотя бы в музее Ибсена, это же овеществлённый страх. Horror vacui. Тридцать сантиметров пустого места на стене? Ужас, ужас и ещё раз ужас.
Но наш объект — красивая комната. Я сижу в центре её на картонной коробке и гляжу по сторонам. Помещение размером шесть на девять метров, плюс-минус десять сантиметров. Потолки ровнёхонько три. Идеальное соотношение. Стены побелены краской на латексной основе, в шесть слоёв. Паркет классический — крытый масляным лаком дуб, отслуживший два десятка лет весьма приличной публике (никаких вмятин, царапин, следов от сигарет и прочих гадостей). На потолке лепнина; я не большой поклонник этих штукатурных изысков, но сбивать её у меня рука не поднялась; розетка среднего калибра в несколько аккуратных лепестков. Теперь всё это выкрашено, на один тон серее стен. Плинтусы новые, тоже дубовые, чуть светлее пола. Пустые пока штепсели из хромированного алюминия. От белых пластмассовых, да ещё с позолотой, у меня изжога.
Свет падает с юга и запада, ибо наш объект — угловая комната. С нишей в срединной части, оформленной эркером на южную сторону. На этот эркер я и запал, мне кажется, с первого взгляда, как ни смешно это звучит. Что-то в нём есть, романтичная асимметрия, некая эстетика места и времени, неуловимый шарм. Поначалу я хотел вписать в эркер столешницу-птишку, чтобы можно было, работая, отдыхать взглядом на уличной суете, но потом передумал. Эркеров лучше не касаться. Максимум — пристилить нишу артефактом. Четыре больших окна — три на юг и одно на запад — гарантируют красивый ровный свет, правда, сейчас неподходящее время года. Ещё трёх нет, а уже смеркается. Незрелые хлопья снега беззвучно бьются о стекло. В описанной комнате сижу я, прикидывая, а не пора ли мне встать и пойти потаскать вещи.
— Сигбьёрн? — окликает Катрине, появляясь в комнате с коробкой в руках. — Вот ты где!
— Много там ещё осталось? — спрашиваю я.
— Не очень. Три-четыре короба. Но я что-то проголодалась. Давай пиццу закажем.
— Можно, только телефон надо найти, — говорю я и скрываюсь в прихожей (удачный здесь всё-таки цвет), потом спускаюсь по лестнице на улицу и лезу в машину за коробкой.
Второй этаж. Моя давняя любовь. Первый — тёмный, низкий, приходится занавешивать окна, так что делается ещё темнее. Третий — туда-сюда, может, наверно, сойти на крайний случай, но у меня такое чувство, что очарование классического четырёхэтажного доходного дома 1900-х пропадает, стоит промахнуться с этажом. Ну а четвёртый понятно — для маргиналов: студенты, писатели, богема, так сказать. Я, кстати, осведомлён, что они из дома напротив могут смотреть к нам в окна, сверху вниз, ну и пусть. Ещё не хватало от них таиться.
В коробке — кухонные причиндалы. Я затаскиваю её на кухню, борясь с искушением войти задом наперёд, чтоб глаза мои не видели кухни прежних хозяев. За которую я же отстегнул им вполне определённую сумму.
Катрине курит, пристроившись за чумазым, заляпанным кухонным столом. Ещё и мобильник туда положила. Рабочие держали на столе кисти и банки с краской. Стулья возьмут не на всякую помойку, даже не будь они так изгвазданы. Хорошо, один предусмотрительный человек застелил сиденья серебристой бумагой. Я, конечно, кто ж ещё.
— Уже? — спрашиваю я.
— Так захотелось, прости, — оправдывается она и улыбается заискивающе.
— Я надеялся, в этой квартире мы коптить не будем.
— Я думала, на кухне пока можно.
Катрине потянулась через едва устоявший старый стол и распахнула окно. Оно выходит на задний двор и вделано в скошенный северо-восточный угол красивой в принципе квадратной комнаты. Да, у этой кухни безусловный потенциал. Спору нет, покурить изредка в помещении, где и так жарят да парят, — не велик грех. Но с Катрине очень трудно устанавливать границы. Сегодня кухня, а что завтра? Столовая? Спальня? Мой кабинет, когда я не вижу? А потом размякший окурок в мыльнице в ванной?
Ладно, сегодня счастливый день, и я со своей стороны не стану портить его ссорой. В такие дни людям свойственно переоценивать свою жизнь, заодно придирчиво всматриваясь в ту, что освещает их жизненный путь. Что ж, позвольте представить вам мою Катрине.
Боюсь, я не в силах ответить на ваш первый, сам собой напрашивающийся вопрос: красива ли она? Если понимать под этим миловидность, то — нет. Хотя мне не нравится это затасканное бессмысленное слово. Щенки все сплошь милашки, не говоря уж о котятах. А как неизменно милы миниатюрные японские фарфоровые чашки! Сильная мужественная натура Катрине не укладывается в каноны так востребованной сегодня гламурности, например, у неё асимметричное лицо. Нос хорошо бы несколько удлинить и придать ему объём, рот чуть маловат, в худосочном длинномерном туловище недостаёт помимо сдобности матроны ещё и элементарной сексапильности, да и формы — не на обложку. Но что в Катрине есть, так это элегантность. Можно даже сказать, скульптурность. А это большая редкость и не так легко приедается.
На первый взгляд её фигурка кажется пацански плоской, но стоит Катрине шевельнуться, как впечатление меняется полностью. Отточенные, расчётливые, но без назойливой пафосности движения выдают трудное балетное детство. Я обожаю сидеть и смотреть на неё, пока она убирает со стола, например, и я получаю от этого наслаждение. Она особенно хороша, когда не знает, что за ней наблюдают; тогда она движется как в танце, подчиняя шаги некоему звучащему у неё в голове ритму. Но стоит ей поймать на себе взгляд, она тушуется. Или краснеет, или вскидывается на меня: «Занялся бы лучше хоть чем-нибудь!» Хотя на самом деле это наши с ней сексуальные игры. Женщина выставляет себя мне на обозрение, я даю волю глазам. Катрине утверждает, что никогда не встречала человека, который мог бы так же долго, как я, что-то разглядывать, да ещё всухую, без сигареты. При этом она, очевидно, проговаривается, что до меня никому не приходило в голову любоваться ею так подолгу. Ей внимание льстит; во всяком случае, с тех пор, как мы вместе, она стала строже следить, какое производит впечатление, и тщательнее одеваться, даже если мы одни. Обычно-то всё наоборот. Стоит женщине перешагнуть порог дома, как её прямо тянет напялить на себя что-нибудь несусветное, «удобное», как они говорят.