Однажды вечером Скиппи и Рупрехт состязаются в поедании пончиков, и вдруг Скиппи багровеет и падает со стула. Дело происходит в ноябре, в пятницу, пончиковая “У Эда” заполнена лишь наполовину, и когда Скиппи шумно грохается на пол, никто не обращает на это внимания. Даже Рупрехт поначалу особенно не тревожится — скорее, он даже доволен: ведь это значит, что победил он, Рупрехт, уже шестнадцатый раз подряд, а эта победа еще на шаг приближает его к абсолютному рекорду, установленному Гвидо “Сальником” Ламаншем, выпускником Сибрукского колледжа 93-го года.
Рупрехт, если не считать того, что он гений (а он безусловно гений), не отличается особой сообразительностью. Этот мальчишка с хомячьими щеками и неисправимой полнотой не в ладу ни со спортом, ни со всеми прочими аспектами жизни, которые не имеют отношения к сложным математическим уравнениям; поэтому он так упивается своими победами в соревнованиях по поеданию пончиков, и поэтому, хотя Скиппи уже почти целую минуту валяется на полу, Рупрехт по-прежнему сидит на стуле, хихикает себе под нос и с торжеством тихонько приговаривает “да-да”, — вот только когда столик подскакивает и кока-кола летит на пол, до него доходит, что что-то случилось.
Под столом, на шахматном кафельном полу, молча корчится Скиппи.
— Что с тобой? — спрашивает Рупрехт, но ответа нет. Глаза у Скиппи выпучены, изо рта вылетает какой-то странный, замогильный свист; Рупрехт ослабляет ему галстук, расстегивает воротник рубашки, но это не помогает — нет, тот дышит еще тяжелее, корчится и выпучивает глаза еще сильнее. Рупрехт чувствует какое-то покалывание в затылке.
— Что с тобой? — повторяет он громче, как будто они со Скиппи находятся по разные стороны шумной автострады. Теперь уже все смотрят в их сторону — сидящие за длинным столом сибрукские четвероклассники[1]и их подружки, две девчонки из Сент-Бриджид, одна толстушка, другая худая, обе в школьной форме, да еще троица работников из соседнего торгового пассажа, — все они оборачиваются и смотрят, как Скиппи задыхается и ловит ртом воздух. Со стороны кажется, что он тонет, хотя, думает Рупрехт, как бы он мог тонуть здесь, в помещении, далеко от моря — море-то там, по другую сторону парка? Все это совершенно непонятно, все происходит слишком быстро, он не успевает сообразить, что делать…
Тут распахивается дверь, и за стойкой показывается, неся поднос со сдачей, молодой человек с азиатской внешностью, в форменной рубашке заведения “У Эда”, на которой будто от руки написано “Привет! Меня зовут”, а дальше — почти совсем неразборчивыми каракулями — “Чжан Селин”. При виде повскакавших, чтобы лучше рассмотреть происходящее, посетителей юноша останавливается, замечает скорченное тело на полу и, бросив поднос, перепрыгивает через стойку, отталкивает Рупрехта и разжимает Скиппи рот. Он всматривается ему в глотку, но слишком темно, ничего не видно. Тогда он поднимает Скиппи на ноги, обхватывает его руками вокруг талии и принимается толкать его в живот.
Тем временем мозги Рупрехта наконец начинают соображать; он перебирает пончики, валяющиеся на полу: ему кажется, если он разыщет тот самый пончик, которым подавился Скиппи, быть может, что-то удастся понять. Но, возясь на полу, он вдруг делает удивительное открытие. Из шести пончиков, которые лежали на подносе у Скиппи в начале соревнования, целыми остались все шесть — ни от одного он даже не откусил! У Рупрехта голова идет кругом. Конечно, он не наблюдал за Скиппи в ходе состязания (Рупрехт, когда соревнуется в поедании чего-нибудь, всегда как будто попадает в некую другую зону, остальной мир исчезает, растворяется, и как раз в этом-то и заключается секрет его шестнадцати — почти рекорд — побед), но он предполагал, что Скиппи тоже ест; да и зачем было бы соревноваться в поедании пончиков — и ни одного пончика не съесть? Но главное, раз он ничего не ел, тогда как же…
— Стойте! — кричит он Чжану, подскакивает и размахивает руками. — Стойте! — Чжан Селин, тяжело дыша, поднимает глаза, и Скиппи обвисает у него на руках, будто мешок с пшеницей. — Он ничего не ел, — сообщает Рупрехт. — Он не подавился.
По толпе зевак пробегает шумок — все заинтригованы. Чжан Селин глядит на мальчика недоверчиво, но позволяет Рупрехту забрать Скиппи, который оказывается на удивление тяжелым, и снова положить его на пол.
Вся эта цепочка событий — от падения Скиппи до настоящего мгновения — длилась от силы три минуты, и за это время цвет лица у Скиппи из багрового сделался зловеще синим, а свистящее дыхание перешло в шелест; он перестал корчиться и застыл, а глаза, хоть и раскрытые, смотрят в пустоту, так что Рупрехт, даже глядя прямо на Скиппи, не уверен на сто процентов, что тот в сознании, и внезапно Рупрехту мерещится, будто и его собственные легкие стискивают чьи-то холодные руки: вдруг до него доходит, что именно сейчас произойдет, хотя в то же время он и не может до конца поверить в это: неужели так в самом деле может произойти? Неужели это вправду может произойти здесь, в пончиковой “У Эда”? Где настоящий музыкальный автомат, искусственная кожа и черно-белые фотографии, изображающие Америку, где лампы флуоресцентные, а вилки пластмассовые, где воздух неестественно стерилен, где должно было бы пахнуть пончиками, но не пахнет, — в пончиковой “У Эда”, куда они заходят каждый день, где никогда ничего не происходит, где и не должно ничего происходить, в том-то и вся соль…
Одна из девчонок, та, что в мятых штанах, взвизгивает:
— Смотрите! — Пританцовывая на цыпочках, она тычет в воздух пальцем.
Рупрехт, выйдя из оцепенения, в которое он впал, смотрит в ту сторону, куда она показывает, и видит, что Скиппи поднял левую руку. По (его) телу Рупрехта прокатывается волна облегчения.
— Ну вот! — кричит он.
Рука выгибается, словно только что очнулась от глубокого сна, и в тот же миг Скиппи испускает долгий, хриплый вздох.
— Ну вот! — повторяет Рупрехт, хотя и сам не знает в точности, что хочет этим сказать. — Ты можешь!
Скиппи издает какой-то булькающий звук и медленно моргает, глядя на Рупрехта.
— Сейчас приедет “скорая”, — сообщает ему Рупрехт. — Все будет хорошо.
Бульк, бульк, отзывается Скиппи.
— Да ты расслабься, — говорит Рупрехт.
Но Скиппи не слушается. Он продолжает булькать, как будто силится что-то сказать Рупрехту. Он лихорадочно вращает глазами, глядит в потолок; а потом, словно по наитию, принимается водить рукой по кафельному полу. Его рука рыщет среди лужиц кока-колы и тающих кубиков льда, пока не нашаривает один из упавших пончиков; она вцепляется в него, будто неуклюжий паук, хватающий добычу, сильнее и сильнее впивается в него пальцами.