роман
I.
Больше всегоЛёнюшка обижался, когда его принимали за женщину. Еще совсем недавно к немуобращались с «гражданкой», «тетенькой» и даже «дамочкой», когда он приезжал вОдесский монастырь. Теперь же все чаще окликали бабкой, бабушкой и бабусей.
— Какая ятебе еще бабуся! — кричал он повизгивающим женским голосом. — Я — монах! — Иударял себя в грудь с размаха.
— Простите, —сконфужено отвечала красивая изящная дама, каких он не только в этих краях, нои в самой первопрестольной не видывал, — и не какая-нибудь там прифранченная,размалеванная щеголиха. На таких он стал посматривать безразлично иснисходительно с тех пор, как признался на исповеди старцу Иерониму в своем гневномосуждении подобных, по его выражению, кокоток.
«Из всего,посланного нам в этом мире, мы должны извлекать для себя духовное назидание, —говорил ему отец Иероним. — Если мы посмотрим, сколько труда и прилежаниявкладывают иные люди для украшения своей тленной и увядающей плоти, нам,возможно, станет стыдно и укоризненно сознавать, что для украшения нашейбессмертной души мы делаем несравненно меньше и что нам, возможно, следуетпоучиться у некоторых язычников из усердию и радению о своем сокровище».
Дама же,напротив, была одета весьма скромно: широкий черный плащ почти до щиколоток,тяжелый шарф, незамысловатая шапочка. Однако было в ее облике нечто,позволившее Лёнюшке заметить — дама была необыкновенная.
«Ровнографиня какая прикатила», — подумал он, разглядывая ее вполглаза.
Она же,несколько оправившись от удивления, поняла — то, что она сочла за длинноеплатье, оказалось подрясником, хотя мягкое и какое-то степенное лицо монаха всеравно оставалось женским.
Впрочем, онаотправляясь в дорогу, заранее была готова ко всяким странностям и дажепревратностям судьбы, ко всяким ее «куршлюзам» и «эксцессам»: встречам счудовищами, многоголовыми гидрами, сиамскими близнецами, — тут она уже начиналазагибать пальцы, — циклопами, химерами и прочей сказанной нечистью.
— Еду туда,как Аид, — повторяла она, шумно расхаживая по комнате, разметав по плечамсветлые непослушные волосы, которые то и дело падали так, что закрывалиполовину лица. И тогда она привычным художественным жестом откидывала их назад.
В кресле,лениво наблюдая за ней, сидел, закинув ногу на ногу, Один Приятель.
Ей нравиласьта «жизненная история», как она выражалась, которая связала ее с этимчеловеком. Однажды, отправляясь по каким-то делам купли-продажи и уже медленнотрогая податливый «жигуль» с места, он вдруг наклонился к ней, сидевшей рядом,и так властно и долго ее поцеловал, что машина успела врезаться в фонарныйстолб, до которого поначалу было приличное расстояние, но и тогда все же невыпустил ее из своих объятий, не выскочил со стенанием и бранью к поврежденномукапоту, не запрыгал возле него, в отчаянье ломая руки, что конечно же вызвалобы у нее лишь легкую ироническую усмешку.
— Простите, —еще раз повторила она своим шикарным низким голосом, я не знала, что вы монах.Скажите, а это церковь?
Болеенелепого вопроса она не могла бы задать, ибо стояла уже в самом церковномдворе.
— Церковь, —кивнул монах. — Только служба уже кончилась, старец на обеде, — он кивнул надомик, прилепившийся к церковной оградке. — Так что приходите вечером.
— Спускаюсьсловно Орфей — к сфинксам, церберам и цирцеям! — Она вдруг плюхнулась в креслои сложила на груди руки крестом. — И ты увидишь, я уведу его оттуда!
Ей вдругстало весело — то ли вино ударило ей в голову, то ли собственная бравадазаставила зазвучать в мире какие-то гулкие, победные трубы, вечно зовущие ее —такую прекрасную и отважную — на мужские битвы и подвиги.
— А можетбыть, — она вдруг вскочила и таинственно замерла посреди комнаты, эффектновзглянув на сидевшего в кресле, — может быть, мне самой там остаться? Навеки?Знаешь, у меня есть одно платье — длинное, глухое, черное, с большим капюшоном,— облачусь в него, как во вретище, буду спать на голых досках и питатьсячерными сухарями, чтобы простились мне мои согрешения, а?
— Как тыхороша сегодня! — Он взял ее за руку и притянул к себе.
— Нет, явполне серьезно! — Она вырвала у него руку. — Знаешь, я часто думаю о том, какбы укрыться от этого суетного мира в каком-нибудь тихом благословенном селеньеи провести остаток дней в забвенье и бесславии, совершенно инкогнито, какпросто персона N. с точкой.
— О, —заметил он с усмешкой, — из тебя получиться самая очаровательная монахиня всехвремен и народов. И к тому же — самая покорная и тихая. Но только я боюсь, чтомонахи не вынесут подобного испытанья!
— А вы что —здесь служите? — спросила дама. — Вы, наверное, священник?
Лёнюшка чутьзаметно приосанился и ответил чинно:
— Все мыздесь служим... — И добавил степенно: — Господу Богу.
— А можетбыть, вы знаете такого юношу — он где-то здесь живет, — высокий, худой, счудными чертами лица — Саша?
Монахвсплеснул руками:
— Александр!Как же его не знать?
— Да-да, —обрадовалась дама, — Александр, Александр! Я и сама его называю полным именем,вы не знаете — где он?
— А надровах.
— На дровах?— брови дамы удивленно полезли вверх.
— Ну да, надровах. Он у нас истопником подвизается, сложил себе из поленьев келью вподвале, занавесил вход тряпкой и — красота — сиди молись, никто тебе немешает!
— А где, гдеэти дрова, этот подвал с его кельей?
Монах смерилее недовольным и строгим взглядом:
— А вампочто? Человек скрылся от мира, забрался в подвал — значит, у него причины естьникого не видеть, а тут что — всем и говори, где он прячется? Может, он из вашегополу никого видеть не хочет? Тут у нас монашеская обитель! — добавил он важно.
Дама вдругзасмеялась и крепко пожала ему руку, которую он, впрочем, отдернул снеподдельным испугом:
— Это мойсын!
— Александр,— говорила она, расхаживая энергично по комнате так же, как перед ОднимПриятелем, и потрясая в воздухе выразительными руками, — Александр, ты недолжен делать этого жеста! Я все понимаю — ты яришься от будничности, отпошлости и мелочности жизни, от соблюдения неких формальностей, к которым онаобязывает. Тебе хочется чего-то необыкновенного, возвышенного, красивого,чего-то безумного. Но поверь, я бы сама не хотела, чтобы ты вырос этакимисполнительным, партикулярным мальчиком «чегоизволите» с комсомольской улыбкойи духом практического оптимизма. Ты уязвлен, что тебя не приняли в институт, —это моя, конечно, вина, это я была заморочена своими проблемами и вовремя ненажала на нужные кнопки. Но я тебе обещаю — в следующем году я займусь этим итебя примут. Ну поживи еще вольной жизнью, поколобродь, давай устроим в домепраздник, зажжем самые лучшие витые свечи, купим шампанского, позовемостроумных блестящих людей, поедем на пикник, отправимся куда-нибудь на юг — вКоктебель, на Пицунду, будешь гулять по морскому берегу, бросать по воде камни— так, чтобы они несколько раз подпрыгнули по волне и лишь потом утонули,будешь рисовать, слушать музыку, читать книги... Но что за дичь — отправлятьсякуда-то в Тмутаракань, обретаться там среди запахов провинциального общепита идыма фабричных труб, среди казенных бараков и урлаков в поисках смысла жизни!Прости меня, но в этом есть какое-то детское самолюбие: меня отвергли, и я едупогибать! Это юношеский инфантилизм, которого я в тебе не подозревала: залезатьв выгребную яму оттого, что там якобы никто не мешает думать о жизни и осмерти. Довольно сомнительный эксперимент!