Прелюдия. Козлы и апостолы
Я знал, что с ним могут замести… и замести надолго. Но я знал и другое: друзей не выбирают. И просто так от них не отказываются. Даже если они не в ладах с законом. Благодать круче законах…[1]
— Ну, и скольких ты завалил?
— Я этого дерьма не считаю, — ответил он философически и пожал плечами. — Сотни три-четыре… не больше. Все мы песок в дырявом мешке Создателя… что считать.
Мы стояли на Пиккадилли-сёркус, самой паршивой площади в мире. Косым азиатским углом расходились по сторонам Риджент-стрит и стрит Пиккадилли. Кругом гудел по-азиатски косой и по-африкански чёрный Лондон. Я всегда думал, кого тут больше: китайцев, итальянцев или папуасов? Но больше всего было придурков. Эти сразу бросались в глаза… Европа.
Белая королева жила за дворцовой решёткой. Она, наверное, не знала, что творится в её королевском доме и что скоро Англию станут называть Верхней Вольтой без атомной бомбы. Ей за решёткой было хорошо… Он тоже недавно вышел из-за решётки, и его, как английскую королеву, кормили два года одной овсяной кашей. Он был большой и добрый.
— Я просто хорошо отдохнул, Юра, — сказал он мне и посмотрел на мордатого и важного «бобби»-полисмена. Тот чуть не свалился в ужасе с тротуара. — Отдохнул от всей этой паршивой сволочи!
Я помнил его вечно краснеющим второгодником с алыми ушами. Он был умен, скромен и застенчив. И честен до колик. Теперь он работал киллером. И иногда выезжал во всякие паршивые страны, вроде этой, чтобы немного расслабиться. За решётку он ушёл сам, когда его пуля отрикошетила и убила напарника, честнейшего и добрейшего человека, хорошего семьянина, аскета и подвижника, тоже завалившего сотни две-три всяких паршивцев. Он сам сдался, и сам определил себе срок, и сам стращал оперов, прокуроров и судей, у которых рука не поднималась засадить за решётку такого авторитета. Он их застращал, и они его посадили. А потом приносили и присылали лангустов с шампанским. Он всё выбрасывал. И ел только кашу. Он был святым. Уж святее римского папы, точно. Отшельником. И почти апостолом.
Но отшельничества хватило только на два года. Как и было отмерено. Святые не отдыхают долго. Святым надо вершить свои святые дела…
В этом папуаском Лондоне у него тоже была квартира. Но он не любил наезжать в неё. Он вообще не любил наезжать в эти заграницы… Уже в аэропорту на паспортном контроле — в любой стране! — на него смотрели так: «Ну, вот… приехала русская мафия!» И бледнели, и зеленели. И руки у клерков начинали дрожать. И «бобби» падали в обморок, и «фараоны» теряли чувства. И он краснел от досады… сволочи! Русская мафия! О, эта русская мафия!
Я не разбирался в этих «мафиях». Ну их! А он разбирался. И очень неплохо. Он вообще любил разборки.
Он знал точно, что «русских мафий» было две: в первой были одни жиды[2]и чечены, вторая сидела в Кремле, но в ней тоже не было русских. Он не сидел в Кремле, и, к сожалению, не был жидом.[3]Он был человеком мира и любил всех.
Это было невозможно… Но он любил.
Я ему говорил, что все люди равны, что перед Богом нет ни эллина, ни иудея… А он отвечал, что бог пусть сам разбирается в своих делишках: мол, подписался под заветом, так нечего на понт брать! а мы, мол, не подписывались! А мне советовал «для пущей равности намазать морду гуталином, разучиться писать книги и подцепить у этих пидоров вич-инфекционную спид-заразу».
— Мне охерительно надоели эти ниггеры, — говорил он, озираясь по сторонам и морщась. Я поправлял его.
— Афроевропейцы или евроафриканцы…
— Во-во! — кивал он. — Эти долбанные евроафриканские ниггеры, мать их перемать афроевропейскую… Я тут что, в Нигерию приехал?!
Но я-то знал точно, когда он приезжал в Нигерию или в Танзанию, он любил всех черных афроафриканских негров, называл их братками, рассказывал им про русский снег, ругал беложопых сволочей-колонизаторов и поил братков русской водкой. Он был человеком мира с широкой и доброй душой, в которой хватало места для всех: и для ниггеров с русскими, и для жидов с евреями,[4]и для папуасов Лондона… Раньше это называли «русским космизмом». Сейчас за это могли дать срок.
В соседней с ним камере парились два пацана. Один был чеченегом. Он отрезал семь голов у семи федеральных солдат. Другой был то ли мордвином, то ли татарином, короче говоря, русским. Его изнасиловали три студента из Патриса Лумумбы. Он написал на них жалобу и пошёл в милицию… а там как раз добивали план по скин-хедам и прочим русским фашистам. Оба пацана получили по пять лет. Чеченега через полгода поменяли на какого-то бомжа — какая разница кому досиживать. А мордвина, как говорил надзиратель, со дня на день должны были отправить то ли под Гаагский трибунал, то ли в Оклахому на электрический стул.
И это было справедливо… Демократия. Каждый день из телеящика говорили, что преступность не имеет национальности. Национальность имел только фашизм. Он был, понятное дело, русским… И все в это свято верили. В Россиянии вообще верили не в Христа, не в Иегову, не в Сварога с Буддой и Магометом и даже не в пень корявый и седьмое пришествие. В Россиянии верили в телеящик. В него верили, ему молились. В каждом доме в красном углу светилась эта голубая икона. А иконы не врут, это тоже знали сызмальства… Никаких эллинов в Россиянии не водилось. Иудеи были, но по-иудейски ни хрена не понимали, поэтому во всем мире россиянских иудеев называли просто русскими.
Кеша любил всех.
Он разводил руками и говорил:
— Все люди братья, Юра! Все они каины и авели… если бы не мы, эти козлы давно перемочили бы друг дружку.