Христос, по какому-то наитию свыше, всегда любил Грешников, ибо они ближе всего подошли к человеческому совершенству.
Он не стремился направлять людей на путь истинный и не старался избавлять их от страданий. Он не ставил себе целью превращать колоритных разбойников в скучных праведников. Общество Помощи Узникам и другие общества подобного типа, а также всяческие общественные движения, столь распространенные в наши дни, не вызвали бы у Него большого восторга.
Обратить Мытаря в Фарисея — это не казалось ему таким уж великим свершением. Но непостижимым для тогдашнего человечества образом Он воспринимал грехи и страдания как нечто по самой своей сути прекрасное, святое и совершенное. Идея эта кажется нам очень опасной, и это неудивительно, ибо все великие идеи опасны. Нет никакого сомнения, что таковым было кредо Христа. Я абсолютно уверен, что в этом кредо и кроется истина.
Оскар Уайльд. Исповедь: De Profundus.
(Перевод В. Чухно.)
Я был синее баклажана и орал до красного каления: «Дайте мне мою куклу!» Еще не отмытый от крови и слизи, я уже чувствовал кожу соломенной куклы, вдыхал ее запах. Она сразу же рассказала мне о том, как появилась на свет, о своей матери, своем отце, о том, каким бескровным и сухим было ее рождение. Индианка рожает, присев на корточки, а мать моей куклы стояла посреди степи и выметывала из чрева бесчисленные гипсовые маски мертвых детей, прежде чем родить куклу. Она сказала, что, едва увидев свет, пошла по рукам детворы. Когда я умру, птица смерти, сыч домовый, пробьет головой купол яйца. Я бы хотел, чтобы меня похоронили в яйце высотой с человека. Могильщикам придется быть начеку, во-первых, чтобы гладкое яйцо не выскользнуло из веревочной петли, а во-вторых, чтобы не повредить скорлупу. Помню, однажды я стоял в сенном сарае со сжатыми кулаками и с поднятой головой и чувствовал, как сквозь стиснутые пальцы сочится желток с белком, как в кожу ладоней впиваются осколки скорлупы. Я иду в дом и нахожу свою куклу. У нее голубые широко раскрытые глаза. Я кладу ее на ладонь вниз животом. Я мог бы стать ей любовником, думаю я, глядя на подушечки ее ступней. Я расстегиваю обе пуговицы у нее на спине и кончиком указательного пальца осязаю ее гладкую кожу. Мои глаза, углядев бороздку, рассекающую спину, постепенно просыхают. Я снимаю ее старомодный чепчик, и мои пальцы скользят по волосам. А приглядевшись к затылочку, я вспоминаю сестру, вернее, ее голову, в которую, бывало, упирался взглядом, шагая следом. Когда я сажаю куклу на руку, ее ноги болтаются в воздухе, точно так же, как и мои, когда я свешиваю их с карниза третьего этажа. Задолго до того, как в фильме Федерико Феллини я увидел танцующего с куклой Казанову, я купил себе куклу человеческих размеров. А тот эпизод, где Джакомо Казанова начинает возиться с ней в постели, что сопровождалось ржанием большей части кинозрителей, источал из моих глаз слезы. Когда Джакомо и здесь подтвердил свою мужскую силу, когда по его торсу пробегала мелкая дрожь, я думал о минувших днях. Тело моей куклы пахло не потом, а пластмассой, и чем горячее я ласкал ее, тем сильнее становился запах; мое тело тоже пропитывалось им, и я отчаянно, с мокрыми от слез глазами стискивал синтетическое горло куклы, чтобы сделать из нее живую женщину. Я плакал до тех пор, пока не подкрадывался сон. Я отпихивал ее ногами в конец кровати, а потом сбрасывал, и она, перевернувшись, шлепалась животом на ковер. С куклой под мышкой, подобно Джакомо Казанове, я вхожу в речку. Я стою в середине потока и вижу, как вокруг моего живота, словно пуповины, вьются зеленые струи. Я танцую с ней на льду пруда, смотрю под ноги и вижу мертвое тело моей матери, проплывающее в глубине, подобно космическому кораблю. Я надеваю кукле коньки и катаюсь с ней из конца в конец. Иногда я поскальзываюсь, и мы оба падаем, и я оказываюсь на ней. Я тут же встаю. Здесь, на пруду, я должен излюбить и прикончить ее, пробить острием конька лунку и гробовой плитой льдины накрыть ее голову. Когда млечный путь моего семени течет по ее телу, глаза куклы расширяются, а на лбу выступают жемчужинки пота. Я не мог есть из пластмассовой посуды. Стоит только притронуться, как я начинаю всхлипывать и на глаза наворачиваются слезы. Когда я купил эту куклу — мне тогда шел двадцать второй год, — продавец сказал, что у него есть экземпляр и получше, с натуральными волосами на лобке, а синтетика просто идеальная, на ощупь — живая плоть, так и тянет потрогать.
— Возьмите ее, — предлагал он, вороша пальцами заросли в паху. — Да вы пощупайте, потискайте.
— Нет, я беру эту, что подешевле. Сколько с меня?
— Пятьсот шиллингов.
— А почем та, с натуральными волосами?
— Пять тысяч.
— Нет, я беру дешевую.
Он упаковал ее в коричневую картонную коробку. Быстро, словно торопясь унести краденое, я выложил деньги на прилавок и вышел из магазина, у дверей которого стоял мой старый дамский велосипед. Как мне ее довезти? На багажнике с пружинным зажимом или под мышкой? Нет, только не на багажнике. Было бы бесчеловечно сдавливать ее металлической конструкцией. Шел дождь. Капли били меня по лицу и струйками стекали на грудь. Я поставил велосипед в сарай с инструментами. Велосипед упал, я его так и оставил. По лестнице поднимался осмотрительно, даже с опаской. А вдруг кто-нибудь вырвет у меня из рук коробку? Уж лучше покончить с собой на месте, чем быть вечным посмешищем. Однако на лестнице никого не было. Я вошел в свою комнату и запер дверь. Затем распаковал куклу точно так же, как моя мать развертывает подарочные коробки конфет, а потом трепетно поглаживает шоколадные шарики, кубики, ромбики и цилиндрики. Она тут же прятала улыбку, стирая с лица все следы умиления. Я развязываю тесемку, снимаю крышку и вижу свою подругу жизни, сморщенную, как проколотый воздушный шар, и миловидную, но она дышит, она хочет видеть мои чресла, ощутить мою грудь с гулко бьющимся сердцем, склонившуюся над ее грудью, в которой нет сердца. Я округляю губы и вдуваю воздух в едва заметный мундштучок, и она расправляет свои члены, растет, раздается в плечах. Я трогаю ее плоть и убеждаюсь, что она так же мягка, как и моя. Я улыбаюсь и продолжаю оживлять ее своим дыханием, еще несколько сильных толчков моих легочных мышц — и она становится просто пышкой. На дворе — поздняя осень, желтые листья приклеены к асфальту. Я начинаю раздеваться, снимаю чулки, пояс с резинками и наконец кальсоны. И ложусь с ней в постель, сперва откинув одеяло, я всем телом осязаю ее плоть, нащупываю ладонями лопатки, скольжу взглядом вниз и с плачем ввожу свой член в ее лоно. Когда я оказывался наедине с девушкой или женщиной, меня начинала бить дрожь. Ведь я обманывал их, предпочтя куклу. Я снимал комнату у одной пожилой женщины, которая окружила меня, что называется, материнской заботой. Целый день я проводил на работе — в канцелярии Педагогического института, да к тому же посещал вечернюю Академию торговли. Хозяйка продавала билеты в клагенфуртских кинотеатрах. У нее были светлые курчавые волосы, она красила губы, а чтобы пересчитать морщины на ее лице, надо было иметь по крайней мере начальное образование. Она меняла постельное белье, делала уборку в комнате, приводила в порядок мои бумаги и книги, отчего я всякий раз входил в свою комнату с замиранием сердца. Я страдал от ее опеки. Мы часто сидели в саду и глядели на розарий — гордость ее цветоводческих достижений. Было непросто войти в дом или выйти из дома, не задев головой розу. Губы хозяйка красила так, чтобы они напоминали лепестки роз. На платьях тоже цвели красные и желтые розы. Поутру она продирала глаза, и под бровями появлялись два красноватых бутончика, затем она открывала рот и звала меня: «Завтракать! Кофе готов». Это происходило уже после ее второго короткого сна, когда она поднималась с постели, упиваясь запахом собственного тела и согретого им белья. Могила ее спутника жизни была сплошь усыпана розами — красными, желтыми, белыми. В кассе кинотеатра висел портрет Софи Лорен с розой в руке. Я услышал шум воды, низвергавшейся из бачка в клозете, хлопанье двери, выпутался из простыни, спустил ноги на пол и, коснувшись чего-то как будто знакомого, испуганно вздрогнул — это была синтетическая плоть куклы, рука которой выглядывала из-под кровати. Я задвинул ее ногой подальше вглубь, как отпихивают кошку, и открыл дверь. Мне как-то не пришло в голову, что рано или поздно хозяйка начнет орудовать под кроватью щеткой, выметая мусор и пыль, и зацепит то, чего никак не ожидала обнаружить. Вернувшись с работы домой, я сначала прошел на кухню, где хозяйка встретила меня плутоватой улыбкой. Мне показалось, что всем своим видом она призывает меня проследовать в мою комнату, но я остался в кухне, залез в холодильник, нарезал хлеба и принялся за еду, переворачивая левой рукой газетную страницу, при этом я не мог не заметить, что хозяйка продолжает лукаво улыбаться. Эта улыбка не смущала меня, поскольку я понимал, что ничего дурного она не означает, скорее уж выражает благорасположение. Наконец я открыл дверь в свою комнату и, опешив, застыл на пороге: моя кукла, круглясь всеми своими формами, лежала на кровати, облаченная в мои же кальсоны. За спиной послышался смех хозяйки, и она услышала мой смех и щелчок закрываемой двери. Когда я уже снова вошел в кухню, мы посмотрели друг на друга так, будто слились в сердечных объятиях. Я никогда в жизни не помышлял убить человека, а мысль умертвить куклу часто занимала меня, правда, при этом стиралось порой различие между людьми и куклами. В комнату пробивался свет раннего утра, оконные стекла начинали дрожать, я испуганно поднимал голову и поворачивался к окну, а потом поднимал голову куклы — она должна видеть то, что вижу я, тогда не придется описывать ей то, что у меня перед глазами. Я вставал с постели вместе с куклой, и мы нагишом стояли у окна. Глядя на кукурузное поле, напомнившее мне об отце, я обвивал рукой ее талию. Выходя на пастбище, отец издалека звал, выкликал по именам коров, телят и лошадей. Животные подходили к изгороди и слизывали с его ладоней красноватую крупную соль. Он ласково почесывал им лбы и пошлепывал по мясистым скулам. К ноге подбежавшего теленка прицепилась лягушка. Сверкающими брызгами разлетаются во все стороны кузнечики, когда отец наклоняется и погружает руку в валок сухого сена. На кукурузном поле к отцу подкрадывается стеклянная кукла, она издает какое-то громкое отрывистое карканье, подражая грохоту пулеметной стрельбы. Люди столетиями придумывали и мастерили кукол по прихоти своей фантазии, а теперь куклам приходит пора придумывать и мастерить людей по своему разумению. До чего же легко разговаривать с куклой. Она слушает меня с таким трогательным вниманием, словно все, что я говорю о ней, хочет сказать про меня. Кукла сидит за пишущей машинкой, а я лежу на столе. Я не так словоохотлив, как обычно, не так подвижен, однако если меня приподнять, я тут же свешу руки и ноги и немного поболтаю ими, чтобы показать свою способность двигаться. У меня, в отличие от куклы, выпадают волосы, зато я выщипываю толику ее растительности ради полного подобия. Видишь, говорю я ей, как быстро вращается шаровидная головка машинки, при каждом ударе она вздрагивает, точно голова у дятла, долбящего дерево, которое не сегодня завтра станет бумагой, а на нее цокающая шаровидная головка моей электрической машинки нанесет буквы, подобно тому как дятел выписывает клювом нолики на коре дерева, из которого в один прекрасный день изготовят бумагу. Грудная клетка у моей куклы прозрачная, а потому можно разглядеть, как шаровидная головка вращается наподобие спутника вокруг ее сердца.