В ночь со 2 на 3 января в гулких коридорах нежилого дома на Раушской набережной, как раз наискосок от Беклемишевской башни Кремля, в том месте, где когда-то был разбит Государев сад, а позже располагалась гостиница Хрулевой, раздался сухой треск, а вслед за ним влажно-нежное бульканье.
Охранник, дремавший на полуторном этаже, за стеклоперегородкой, тяжко заворочался, причмокнул во сне губами, заснул глубже.
Нежное бульканье на третьем перешло в журчание, затем еще раз треснуло и прерывистый мужской голос произнес:
– Фу, блин!.. Опять – лосины… И главное – где порвались? В самом неподходящем месте. А на балконе – холодрыга… Все на свете застудишь… Ладно уж, выползу на минутку…
Голос лопнул, разбрызнулся кашлем, раздались мерные шаги, коротко ругнулись на русском и на французском, и в доме, похожем снаружи на сказочный резной терем, а изнутри на унылую жилконтору, все окончательно стихло.
3
Подхорунжий Ходынин вставал-ложился поздно. А нынешней ночью – так и вовсе не спал.
Допекли, пиротехники чмуевы! Воро́н и галок новогодняя пальба испугала не слишком: попривыкли. А вот один из кремлевских охотников, краснокрылый и красноштанный, с желтыми лапками и серебристо-белым хвостом пустынный канюк, после вечернего облета выделенного ему участка в Тайницкий сад не вернулся.
– За реку каня подался. Больше ему некуда…
Подхорунжий выбрался из служебной «конурки» на свет божий.
«Конурка» – комната 10 на 16 метров – располагалась здесь же, в подсобном помещении Московского Кремля, на полпути между Тайницкой и Беклемишевской башнями.
Ночных дежурств в этом месяце у подхорунжего не было, и он оставался в Кремле на ночь (что ему иногда с большим скрипом, но позволяли) просто так, лишь бы никуда не идти.
Кремль был его личной, неразрушимой, никем из врагов даже и на день не захваченной крепостью! Крепостью, которую он отбил и отвоевал когда-то у рекламщиков и торговцев и которую теперь осаждала одна только говорливо-беспокойная, в последние месяцы как-то особенно сильно надоедавшая глазу и уху Москва.
Но отвоевал, не отвоевал, а будущее Кремля, его чистота и сохранность – страшно подхорунжего в последние месяцы тревожили.
Вспоминая прожитый день и предвидя беспокойную ночь, Ходынин внезапно вздрогнул от чьих-то чужих, не предусмотренных ночными размышлениями слов.
– Украли Кремль, – заговорил кто-то внутри у него вкрадчивым, но вместе с тем и назидательным голосом, – умыкнули! Тазом медным Кремль твой, Ходыныч, накрылся!
– А чего это украли? – возражал вкрадчивому подхорунжий. – Ничего не украли. И тазом никаким Кремль не накрывался…
Выбравшись на чистый снежный участок, подхорунжий от радости рассмеялся: морозец забирал! Но возвращаться в «конурку», чтобы облачиться в положенную по уставу кремлевским сокольникам форму, не стал. В тапках на босу ногу, в синих, изрисованных мелкими красными сердечками гамашах – тоненькие гамаши на морозе сразу покрылись инеем – стал спускаться он к Тайницкому саду.
Тайницкий сад (расположенный, если смотреть на него с высоты, балалайкой) к западу сильно сужался. А на востоке был широк, буен!
Именно Тайницкий сад, а не дворцы и соборы подхорунжий считал сердцем Кремля.
Снежный сад звал, манил!
Но Ходынин в сад не пошел, свернул к Беклемишевской башне. По внутренней лестнице он поднялся до верхней ее трети и остановился отдышаться только близ узких, вертикально вытянутых машикулей.
«Бойницы косого боя» – машикули – были давным-давно заделаны кирпичом: воевать «отвесно» было не с кем. Однако во время одной из ночных прогулок подхорунжий несколько кирпичей из такой бойницы «косого боя» вынул. И сейчас, через неширокое пространство, стал смотреть вниз: на зубцы кремлевской стены, на лед Москвы-реки…
Ни на стене, ни на льду ничего завлекательного не обнаружилось.
Тогда подхорунжий преодолел еще один лестничный пролет и уже через не заложенные кирпичом бойницы «прямого боя» глянул на Замоскворечье.
Над Замоскворечьем плыли низкие облака. А там, где их не было, царила пустота ночи.
Вдруг из облака в ночную пустоту выпрыгнул месяц. Как тот деревенский дурень, стал он поигрывать блескучей и острой своей игрушкой: серпом!
Мир под лучами серпа стал стереоскопичней, объемней.
За рекой резко блеснуло.
Ходынин повел справа налево крупной, чуть сильней, чем нужно, вжатой в плечи головой.
Если бы кто-нибудь в те минуты проследил за поворотом головы подхорунжего, то, конечно, тотчас вспомнил бы карточного валета червей. Ну, а печалью глаз – и в ту ночь, и во все другие дни и ночи – напоминал Ходынин опального поэта Лермонтова.
Снова блеснуло. И уже не лунным, каким-то другим светом.
Подхорунжий подступил к бойницам вплотную.
– На камеру, хорьки, снимают, – определил он сразу, – знают, четвероногие, что запрещено!.. А снимают.
Подхорунжий быстро спустился по башенным ступеням вниз и припустил в свою «каморку». Возвратившись с очками ночного ви́дения – современным прибором, со встроенным инфракрасным осветителем и малыми наушничками для прослушивания разговоров на расстоянии, – он еще раз, и пока невооруженным глазом, глянул за реку.
Блеск не повторился.
– А вот мы счас вас прибором, приборчиком!
Утвердив и закрепив специальными ремешками прибор на темечке, подхорунжий не спеша перевел ночные очки, похожие на маленький узко-плоский бинокль, из вертикального положения в горизонтальное, приладил к глазам.
Но тут же и переместил очки назад, в вертикальное положение.
Постояв несколько секунд в задумчивости, он вернул очки ночного ви́дения на место.
Сомнений быть не могло!
Наискосок от Кремля, на угловом чугунном балконе старинного четырехэтажного дома, стоял Наполеон Бонапарт. С раздвижной подзорной трубой, в белых трениках, в лихо нахлобученной на лоб треуголке…
В этот момент Наполеон как раз совал подзорную трубу под мышку.
«Потому-то и блеск исчез!»
Внезапно Наполеон поднял трубу снова. Подхорунжему даже показалось: лучи их взглядов в пространстве встретились, друг о друга со всего размаху стукнулись, разбились, осыпались на лед стеклянным крошевом…
– Ишь, гад… Зазирает! – захлебнулся кислой слюной подхорунжий и полез в карман за мобилкой. Но сразу и обмяк.