Я не могу рассказать о том, что видел, или утолить свою боль. Если я это сделаю, страна погрузится в безумие еще глубже, чем теперь, а граждане решат, что президент лишился рассудка. Боюсь, правде суждено жить в чернилах на бумаге. Истина останется скрытой и преданной забвению, пока каждый из названных здесь людей не обратится в прах.
3 декабря 1863 г.
I
Кровь так и не остановилась… Руки дрожали. Я знал: он еще здесь. Наблюдает за мной. Где-то, далеко-далеко, работал телевизор. Какой-то человек говорил о единстве.
Мне было все равно.
Значение имели только лежавшие передо мной тетради. Десять тетрадей разного формата в кожаных переплетах разных оттенков черного и коричневого. Одни были просто старые и потрепанные, другие еле удерживались в потрескавшихся обложках, и казалось, что страницы могут рассыпаться от неосторожного вздоха. Рядом с ними — стопка писем, перехваченная красной резинкой. Некоторые листы — с обгоревшими углами. Остальные — пожелтевшие, как сигаретные фильтры у меня под ногами на полу подвала. Среди старья выделялся один-единственный белоснежный лист. На одной его стороне — одиннадцать незнакомых имен. Ни телефонов. Ни адресов электронной почты. Только адреса девяти мужчин и двух женщин да приписка в самом низу страницы: «Они ждут тебя».
Где-то вдалеке человек все говорил. О поселенцах…
О надежде… О Сельме.[2]
Я держал в руках тетрадь, самую маленькую из всех десяти и самую хрупкую. Выцветший коричневый переплет исцарапан, покрыт пятнами, стерт от времени. Медная застежка, некогда надежно хранившая секреты, давным-давно сломалась. Каждый дюйм бумаги испещрен чернилами — где-то такими же темными, как и в день, когда была сделана запись, а где-то настолько бледными, что мне едва удавалось разобрать слова. Всего сто восемнадцать листов, исписанных с обеих сторон и скрепленных переплетом. Автор доверял страницам свои тайные надежды и планы, заполнял их грубыми набросками людей со странными лицами, чужими историями, подробными списками. Читая, я наблюдал, как чересчур аккуратные детские буквы сменяются убористым почерком молодого мужчины.
Дочитав последнюю страницу, я обернулся через плечо, чтобы убедиться, что по-прежнему один, а затем вернулся к самому началу. Сейчас, пока голос рассудка не заглушил шепот опасных новых убеждений.
Записная книжка начиналась с трех немыслимых, невероятных слов:
ДНЕВНИК АВРААМА ЛИНКОЛЬНА
* * *
Райнбек — забытый Богом городишко в северной части штата. Улицы наводняют семейные магазинчики и знакомые лица, а старейшая американская гостиница (где, как с гордостью поведает вам любой горожанин, сам генерал Вашингтон некогда снял парик и устроился на ночь) до сих пор предлагает свои удобства по разумной цене. Здесь жители по-прежнему шьют лоскутные одеяла и дарят их друг другу, в домах стоят печки, а кроме того, я неоднократно замечал остывающий на подоконнике яблочный пирог. Эдакому городку место в стеклянном шарике со снегом.
Как и весь Райнбек, «десятицентовый» магазинчик[3]на Ист-Маркет-стрит — живое свидетельство умирающего прошлого. С 1946 года он обеспечивал местных жителей практически всем: от таймеров для варки яиц и корсажной ленты до рождественских игрушек. «Чего у нас нет, того вам не надо! — провозглашает выцветшая под солнцем вывеска в витрине. — А если все-таки надо, то мы закажем». Внутри, в окружении клетчатого линолеума и беспощадных ламп дневного света, в корзинах сложена всякая всячина, какая только есть на земле. Цены написаны восковым карандашом. Пластиковые карты к оплате принимаются неохотно. Это место было моим домом с половины девятого утра до половины шестого вечера. Шесть дней в неделю. Круглый год.
Я всегда знал, что после школы пойду работать в магазин — я и так там ошивался каждое лето с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать. Строго говоря, я не приходился родственником Джен и Элу, но они относились ко мне как к одному из собственных отпрысков: обеспечили меня работой, когда я в этом нуждался, подбрасывали денег на карманные расходы, пока я учился в школе. Я посчитал, что должен им без малого шесть месяцев — с июня до самого Рождества. Такой вот у меня был план. Я собирался полгода днем работать в магазине, а по вечерам и в выходные — творить. Вполне достаточно времени, чтобы написать черновик романа и как следует его вычитать. Манхэттен находился в полутора часах езды на поезде, именно туда я рассчитывал направиться по окончании работы — с четырьмя-пятью фунтами чистой, отредактированной, но пока не востребованной надежды под мышкой. Прощай, Гудзонская долина! Привет, литературные турне!
Девять лет спустя я все еще обретался в магазинчике.
Я женился, пережил автокатастрофу, завел ребенка, бросил роман, начал и бросил еще с пяток романов, завел второго ребенка и старался не погрязнуть в счетах. Где-то в процессе случилось нечто совершенно неожиданное и удручающе знакомое: я перестал думать про творчество, зато принялся думать обо всем остальном. О детях. О браке. О ссуде на дом. О магазине. Я закипал, глядя, как местные жители делают покупки в сетевом супермаркете «Си-ви-эс» по соседству. Приобрел компьютер, чтобы вести учет. В основном меня занимало, каким образом можно привлечь в магазин побольше покупателей. Когда закрылся букинистический магазинчик в Ред-Хук, я скупил часть ассортимента и устроил в глубине зала полку для книгообмена. Я организовывал лотереи. Распродажи. Wi-Fi. Что угодно, лишь бы народ повалил. Каждый год пробовал что-нибудь новенькое. И каждый год мы едва сводили концы с концами.
Генри[4]ходил к нам почти год, прежде чем мы наконец разговорились. Мы с ним обменивались обычными вежливостями, не более того. «Удачного дня!» «До встречи!» Тайные осведомители на Маркет-стрит донесли мне, как его зовут. Рассказывали, что Генри купил один из самых больших домов на трассе 9-Джи и нанял целую армию местных рабочих, чтобы привести жилище в порядок. Он выглядел немного моложе меня — лет двадцать семь или около того. Взлохмаченные темные волосы, загар круглый год и каждый раз новые темные очки. Деньги у него водились, это точно, по одежде было видно: он носил винтажные футболки, шерстяные блейзеры и джинсы дороже моей машины. Но сам Генри отличался от других богачей, которые к нам приезжали. Туристы в выходные щебетали о «миленьком» городке и «восхитительном» магазинчике, а потом, держа в руках огромные стаканы кофе с ореховым сиропом, проходили мимо табличек «С едой и напитками вход запрещен». К тому же приезжие у нас не тратили ни цента. Генри был вежлив. И тих. А еще всегда спускал не меньше пятидесяти баксов — в основном на атавизмы прошлого, которые теперь не везде найдешь. Он покупал старое доброе мыло «Лайфбой», банки с кремом для обуви «Ангелус». Приходил, платил наличными и уезжал. Удачного дня! До встречи! А потом, как-то раз осенью 2007 года, я оторвался от блокнота и снова увидел его. Генри стоял по ту сторону конторки и смотрел на меня так, будто я ляпнул что-то возмутительное.