«В школе жизни нет каникул».
(Надпись на грузовике, курсирующем между Рио и Баией)
«Нельзя перелюбить всех женщин на свете, но нужно к этому стремиться»
(Пословица порта Баия)
«Человек — это звучит гордо».
(Горький)
Мы пасли ночь, будто стадо девушек, и гнали ее к вратам зари посохами водки и дубинками хохота.
И если бы не мы, ее ориентиры в сумраке, неторопливо шагающие по залитым лунным светом лугам, как бы нашла дорогу ночь со своими яркими звездами, разорванными облаками и темной мантией? Как она, заблудшая и одинокая, стала бы пробираться по извилистым переулкам этого города, по его крутым улочкам? На каждой такой улочке — эбо[1], на каждом углу — тайна, в каждом сердце — умоляющий крик, груз любовных мук, на немых устах — вкус голода, а на перекрестках бушует эшу[2], вырвавшийся на свободу в это опасное время. На нашем пастбище, не имеющем границ, мы собирали жажду и голод, мольбы и вздохи, осколки страданий и ростки надежды, любовные стоны, бесстыдные и горькие слова, мы готовили кроваво-красную ветвь, чтобы украсить ею мантию ночи.
Мы бродили по дальним дорогам, самым узким и соблазнительным, достигли границ человеческого терпения, проникли в самую сокровенную тайну людей, осветив ее тьмою ночи, и разглядели ее до дна, до корней. Мантия ночи прикрыла собой убожество и величие людей, под ней все они смешались воедино, с единой надеждой, с едиными чаяниями.
Едва ночь родилась в порту, мы вынули ее, эту трепещущую в страхе птицу с влажными от морских брызг крыльями, из сиротской утлой колыбели и повели через семь городских ворот, отпирая их ключами, которые хранятся только у нас. Мы кормили и поили ночь, заботились о ней и наставляли ее. Лилась кровь, бурлила жизнь, а ночь росла, красивая, серебристая, омытая дождями.
Эта девственница черного небосклона заходила вместе с нами в самые веселые бары. В своей расшитой золотыми звездами юбке она танцевала самбу, раскачивая темными африканскими бедрами, грудь ее колыхалась, как волны. Она участвовала в капоэйре[3], знала самые тонкие приемы и даже придумывала свои; она была ловкой и изобретательной и не соблюдала установленных правил, эта на удивление озорная ночь! В хороводе божеств она была лошадкой всех святых, никто не мог пройти мимо нее: ни Ошолуфа с серебряным посохом, ни Йеманжа, рождающая рыб, ни Шанго, мечущий громы и молнии, ни Ошосси, бог сырых лесов, ни Омолу с изрытыми оспой руками. Она была Ошумарэ — богиней всех семи цветов радуги, Ошумой и воинственной Янсан, реками и источниками Эуа, всеми цветами и всеми оттенками, травами Оссани, его добрым и злым волшебством, его колдовской игрой света и теней.
Немного опьяневшая и возбужденная, она входила с нами в самые бедные заведения, где пожилые женщины последние дни служили любви, а недавно приехавшие из деревни девочки обучались трудному ремеслу проституток. Ночь была распутницей, ей не хватало одного мужчины, ее ласки были утонченными и бурными; кровать ломалась под ее трепещущим телом, ее сладострастные крики наполняли музыкой глухие улочки; мужчины сменяли один другого, но желание вспыхивало в ней опять и опять, она вся была им пронизана — ее подмышки и бедра, ступни ног и душистый затылок. Мы засыпали на бархатистой, нежной, как лепесток, груди этой развратницы, не несытной и сладостной.
А какую работу она нам задавала, когда на легких парусниках мы отвозили ее в море на рыбные мокеки с кашасой[4]и гитарой! В ее мантии были спрятаны дожди и ветра. И чем спокойнее проходил праздник с тихими кантигами[5]и девушками, пахнущими солью и морскими водорослями, тем яростнее она неистовствовала, насылая на нас бурю. Исчезали лунные луга, мирное пастбище гармоник и гитар, разгоряченные отдающиеся тела, разверзались морские пучины, когда эта безумная в своем гневе владычица страха и тайны, сестра смерти, гасила лунный свет, сияние звезд и огни фонарей на парусниках. Сколько раз нам приходилось хватать ее в объятия, чтобы она не утонула в море Баии и мир на веки вечные не остался без ночи с одним только светлым днем, без рассвета и заката, без мрака и сумерек, без тайны; на этот светлый мир невозможно было бы смотреть.
Сколько раз нам приходилось, поймав ее за ноги или за руки, привязывать у порога баров или к ножке кровати Тиберии; мы закрывали двери и окна, чтобы она, усталая и сонная, не ушла раньше времени, оставив нам это неопределенное время — не то ночь, не то день. Застывшее время агонии и смерти…
Когда ночь, усевшись в лодку преждевременно поднявшегося месяца, добиралась до своей сумеречной колыбели, раздвигая розовую бахрому на горизонте, она была какой-то жалкой, одинокой и чужой, далекой от нашей жизни, не ведающей наших горестей и радостей, наших волнений и страданий, мужской борьбы и женской ласки. Она недовольно хмурилась, печальная и никому не нужная, всеми оставленная и неприветливая.
Погоняя ее по бесконечному пастбищу наших страстей и вожделений, огорчений и радостей, слез и смеха, ревности, грез и разочарований, мы наполняли ее смыслом, пестовали ее, превращали эту маленькую, нерешительную, скромную и незаметную ночь в ночь мужчины. Мы, ее сильные пастыри, зачали в ней жизнь. Мы создали ночь из строительных материалов отчаяния и грез, кирпичей зарождающейся любви и увядающей страсти, цемента голода и несправедливости, глины унижений и негодования, извести мечтаний и неустанного стремления человека к лучшему. И когда, опираясь на свои посохи, мы подгоняли ее к вратам зари, она уже была пылкой мудрой матерью — с грудью, полной молока, и щедрым чревом. Мы оставляли ее у берега моря, и она засыпала среди утренних цветов, закутавшись в плащ поэзии. Она приходила к нам, грубая и невежественная, а потом мы превращали ее в свою ночь. Мы вернемся, когда снова надвинутся сумерки, неутомимые пастыри ночи, без компаса и календаря, без часов и без определенного курса.
Они открывают бутылку кашасы и дают мне, чтобы я промочил глотку. Сколько перемен произошло с тех пор и сколько их еще предстоит! Но ночь Баии все такая же, сотканная из серебра и золота, из бриза и жары, благоухающая питангой[6]и жасмином. Мы брали ночь за руку и преподносили ей подарки: гребень, чтобы она расчесывала свои волосы, ожерелье, чтобы она украсила свою шею, браслеты, чтобы она надела их на руки, каждый раскат смеха, каждый стон, каждое рыдание, каждый крик, каждое проклятье, каждый вздох любви…