Рассказ первый
Моя жизнь на краю гибели
Мне снится, что я — статуя бога на крыше античного храма, что все мое тело — сплошной кусок мрамора, кроме глаз на окаменевшем лице. Они живые! Это глаза смертного юноши.
Мой храм стоит на южном склоне Панопейского холма, посреди рощи прекрасных падубов, там тень и прохлада, а здесь, в вышине, нет спасения от жаркого солнца.
Внизу подо мной выскобленным нутром темнеет заброшенная долина. Когда-то именно здесь, в Фокиде под Панопеей, вот в этой самой долине мудрый Прометей вылепил первых людей из комков красной глины и они, обсыхая на солнце, смеясь, играли в свои первые невинные игры на покатом откосе холма.
Но сегодня долина пуста и безмолвна.
Единственное живое движение — я явственно вижу в корнях фокидской сосны юркого хорька у темной норы, который жадно поедает мертвую пеструю кукушку.
Судя по всему, стоит жаркий осенний день, и после долгого греческого лета без дождя местность, как обычно, совершенно суха, и глаз напрасно рыщет в поисках зелени. Солнце нещадно палит затылок, широкополая шляпа из мрамора — подарок отца — лежит у моих ног, на которых пылают золотые таларии[1].
Я вижу блеск крылышек, опустив взгляд к земле.
Вижу, но не могу оторвать подошву сандалий от камня.
Вижу, но не могу наклониться и поднять шляпу, чтобы укрыть свой затылок от горячих лучей, — так крепко сковал жилы мраморный сон.
Я пытаюсь вдохнуть полной грудью аромат полевого тмина, который чахло растет в тени падубов, но остаюсь неподвижен. С трудом скосив глаза вправо, я вижу, что правой рукой крепко-крепко сжимаю золотой жезл-кадуцей[2], обвитый послушной змеей. Она тоже во власти смертельного сна.
Зато вперед я могу смотреть без всяких усилий.
Мой взор купается в красоте панорамы — вот громада горы Парнас с темным сосновым бором посреди могучего склона. Сосновый лес так высок и глубок, что кажется мне прохладной тучей дождя на скате горы. Ниже — у подножия Парнаса — я различаю древние стены Давлиса, заросшие косматым дремучим плющом. Давлис! Мое сердце обливается пурпуром. Здесь, в бывших чертогах дворца Терея, разыгралась кровавая драма трех страстей: самого царя и его двух жен — Прокны и Филомены. Трагедия ревности была так ужасна, что боги их прокляли и в наказание превратили людей в птиц.
Вот они! Легки на помине. Несутся в воздухе в мою сторону. Чернокрылая ласточка, пепельный соловей и пестрый удод. Но тщетно ласточка реет кругами мольбы над моей головой, напрасно льнет к ушам пересвистами соловей, бесполезно удод клюет костяным шильцем в пальцы ног. Никто уже не в силах вернуть им человеческий облик. Олимп опустел. Храмы разрушены. Жертвенники пусты. В Элладе не уцелело ни одного эллина.
Мой взгляд смещается к северу — там, за ширью Херонейской равнины, глаз цепляется за черный провал горного ущелья, где бьется в теснинах из скал пенный извилистый Кефис. Вырвавшись из тисков, река постепенно переводит дыхание зверя и уже тихо мчит мутные, без отражений неба, быстрые серые воды мимо каменистых бесплодных холмов, пока поток не проглатывает глубокое горло известковой пещеры. Я так любил на лету опускать таларии в воду, чтобы остудить накаленное солнцем золото в твоих холодных волнах, бешеный Кефис! Прощай…
Осталось взглянуть на восток.
Там отрешенно густеет темно-синяя даль горного хребта и виднеются еще одни руины величия. Это развалины мертвой Херонеи, родины Плутарха.
Отчаявшись умолять, чернокрылая ласточка клюет меня прямо в глаз — в черное зернышко блеска.
Клюв глубоко уходит в зрачок.
Я вскрикиваю от боли и просыпаюсь.
Я лежу на мягком полу вагона в спальном купе, на полу, который покрыт ковром толщиной в три пальца.
Но это я понял не сразу.
В тот миг пробуждения мой ум был чист, как белый лист писчей бумаги. Ничего не понимаю! Я не знал, кто я такой, и почему, и как оказался в закрытой со всех сторон комнате. И комната явно неслась куда-то с устрашающей скоростью. Я обмер от ужаса. Сначала показалось, что комната падает вниз, в пропасть. Я стал хвататься руками за ворс ковра, словно за стенку, но нет! Комната мчалась вперед, и пол ее потряхивало от движения. Я лежал головой к окну, а ногами — к двери из толстого зернистого стекла.
И вдруг меня осенило: боже, ведь я же умер! Умер! И вскочил на ноги. И тут же испугался еще больше. Напротив меня в стене возник незнакомец. Он буквально выскочил навстречу, вперив в мое лицо взгляд, полный страха.
Это было овальное купейное зеркало.
Но я не знал, что вижу свое отражение.
Я лихорадочно облизнул пересохшие губы.
Голова тоже облизнулась.
Только тут неясный прилив памяти подсказал, что я вижу перед собой нечто вроде бестелесного призрака, что он не опасен.
Пугливой рукой тянусь к голове. Стекло! Навстречу из глубины отражения протягивается зеркальная рука. Я глупо шевелю пальцами — стекло повторяет движение отростков… кажется, это я сам… а это, это… я силюсь вспомнить слово «зеркало», но не могу.
Во всяком случае, я сумел наконец перевести дух.
И дух Божий носился над водою.
Осторожно оглядываюсь по сторонам — каждый предмет внушает страх.
А ведь в тот ночной час в спальном купе-люкс на одного пассажира находились самые привычные вещи: на столике у окна горела уютная лампа в красном абажуре из плотного шелка, рядом с ней чернела на краю стола дамская сумочка с желтой застежкой в виде змейки. Фоном белели шторки на вагонном окне. Они были задернуты. А на сиденье, обтянутом вишневой кожей, лежал сложенный зонтик с костяной ручкой.
Но, повторяю, мой глаз блуждал, как безумец, забывший слова и значение предметов. Кошмар! Лампа казалась багровым отверстием, которое ведет прямиком в ад, и вот-вот из красной дыры подземелья хлынет наружу язык палящего пламени. А банальный зонтик казался страшнейшим орудием жреца, и я даже пытался разглядеть следы засохшей жертвенной крови на острие стальной спицы.
Единственное, что я почему-то легко, без всяких запинок мысли сразу узнал, была все та же чернокожая дамская сумочка с застежкой в виде ползущей змейки. Вот она, сказал я сам себе, это дамская сумочка врага.
Я протянул руку, чтобы взять сумочку, но промазал и угодил пьяными пальцами в шторки. Почувствовал скользкую ткань и некоторое время тупо соображал, как они раздвигаются. Кажется, в обе стороны.