От автора
На втором курсе университета, когда мне стукнуло девятнадцать, учеба моя застопорилась. Приподнялась завеса над взрослой жизнью, обещавшей несказанную свободу, и возник тревожный вопрос: что делать с этой свободой? Я полагал, ученые степени — бакалавра, магистра, доктора — станут перилами, что поддержат меня на лестнице к успешной жизни. Но в тот год на сочинения Иммануила Канта я смотрел как баран на новые ворота, завалил две темы, и перила рухнули, открыв головокружительную бездну.
Одним из результатов сего юношеского экзистенционального кризиса стали первые творческие потуги: за три дня я накропал одноактную пьесу о молодом человеке, влюбившемся в дверь. Узнав об этой причуде, его приятель разносит дверь в щепки. Герой тотчас кончает с собой. Спору нет, это было кошмарное творение, безнадежно загубленное незрелостью драматурга. Но мне казалось, будто я случайно отыскал скрипку и, прижав ее к плечу, провел смычком по струнам: пусть извлеченный мною звук ужасен, но до чего ж хорош инструмент! Чрезвычайно увлекательно придумать оформление, породить персонажей и, снабдив их репликами, направить по сюжету, тем самым представляя собственный взгляд на жизнь. Впервые нашелся резервуар, в который захотелось излить всю свою мощь.
Я стал писать. Сочинил еще одну пьесу — чудовищный абсурдистский бриколаж — и переключился на прозу. Написал рассказы (все скверные), взялся за роман (ничуть не лучше) и вновь вернулся к рассказам (того же качества). Если продолжить аналогию со скрипкой, своим пиликаньем я доводил соседей до белого каления. Но что-то меня подстегивало. Нельзя сказать, что передо мной замаячила литературная будущность — мысль о том, что мои каракули чем-то сродни книгам на полках, казалась нелепой. Я не считал, что понапрасну трачу время (процесс так увлекал!), но и не строил планов. По правде, я не думал ни о чем вообще, лишь рьяно трудился, как Паганини (только бездарный).
Однако мало-помалу я делал успехи. Порой удавалось извлечь красивую ноту. Я стал понимать, что в основе повествования лежит чувство. Если история не затрагивает эмоционально, она не воздействует вообще. Всякое достоверно переданное чувство — будь то любовь, зависть или апатия — оживляет произведение. Но вместе с тем история, если не хочет стереться в памяти, должна будоражить мысль. Разум, укоренившийся в чувстве, и чувство, укрепленное разумом (иными словами, умная мысль, которая бередит), — вот что было моей возвышенной целью. Когда меня осенила сия волнующая идея и искра вдохновения разгорелась в костер, я испытал доселе неизведанный восторг.
Вдохновение я черпал отовсюду. Книги. Газеты. Фильмы. Музыка. Повседневная жизнь. Встреченные люди. Воспоминания и опыт. А также тот загадочный творческий эфир, откуда нежданно-негаданно возникают идеи. Я стал приёмником историй, которые высматривал и подслушивал. Я смотрел не в себя, но наружу, ибо в себе было скучно. Поиск доставлял истинное наслаждение, он стал моим способом познания, личным университетом. Ничто так не радовало, как исследование мира на предмет какой-нибудь истории.
Меж тем жил я с родителями. Вернее сказать, сидел на их шее, не заботясь о квартплате и пропитании. Подряжался на краткосрочную работу садовником, судомойкой, сторожем, не позволяя службе мешать моему перу. Меня и, слава богу, моих родителей (всякий художник нуждается в покровителях) ничуть не беспокоило, что я не прилагаю усилий для обеспечения собственной будущности; тогда (это лишь один пример) я задумал большой рассказ, можно сказать, новеллу — короче, «Роккаматио». Он был навеян смертью приятеля, погибшего от СПИДа. Заголовок громоздок, вступление неуклюже, развитие сюжета медлительно. Но в нем была жизнь, какую ощущаешь в новорожденном младенце или страстном скрипичном соло, жизнь, от которой все вокруг свежеет, полнится надеждой и делает незряшными все труды. Когда этакая жизнь трепещет в твоих руках, можно ли беспокоиться о крове и жалованье в зрелые годы?
Я рассылал свои произведения. Однажды отправил шестнадцать рассказов в шестнадцать литературных журналов. Получил шестнадцать отказов. В другой раз послал девятнадцать рассказов в девятнадцать журналов. Два приняли. Процент успеха — пять и семь десятых. Неважно. Буду горбатиться в сочинительстве, пока не возникнет что-нибудь иное. Ничто не возникло, ничто не возникает, чему я очень рад.
Четыре рассказа этого сборника представляют собой лучшее из моей писательской юности. Они имели успех. Получили всякие премии. Рассказ «Роккаматио» был инсценирован и экранизирован, «Вариации смерти» также имеет одну кино- и две театральные версии. Впервые опубликованный в 1993 году в Канаде, сборник был издан в шести зарубежных странах. Соседи перестали барабанить в стену и разразились криками: «Браво! Браво!» — отчего охватывал трепет. За что я был и остаюсь благодарен.
Спустя десять лет я счастлив вновь предложить читающей публике эти четыре рассказа; они слегка подправлены: обуздана юношеская тяга к преувеличениям и, надеюсь, кое-где сглажена неуклюжесть слога. Разумеется, есть и другие рассказы, но эти навсегда сохранят для меня восторженную радость премьеры.
СОБЫТИЙНЫЙ ФОН ХЕЛЬСИНКСКИХ РОККАМАТИО
Посвящается Дж. Г.
Пола я знал недолго. Познакомились мы осенью 1986 года в университете Эллис, что в Роу-тауне, к востоку от Торонто. Мне было двадцать три, я начинал последний курс после академического отпуска, в котором поработал и прокатился в Индию. Полу недавно исполнилось девятнадцать, он только что поступил. В начале учебного года кое-кто из старшекурсников посвящает первашей в студенты. Никаких издевок или розыгрышей, старички хотят помочь. Их прозвище «amigos» (кореша), а первокурсников называют «amigees» (корешата) — вот вам свидетельство того, насколько в Роутауне распространен испанский. Я, кореш, воспринимал своих корешат, как жизнерадостный, совсем зеленый молодняк. Мне сразу глянулись спокойствие Пола, его интеллигентное любопытство и скептический склад ума. Мы друг другу понравились и стали держаться вместе. Как старший и более опытный я напустил на себя важность мудрого гуру, а Пол внимал мне, точно юный апостол, но потом иронично вскинул бровь и выдал какую-то реплику, от которой я устыдился собственной напыщенности. Мы рассмеялись и, отказавшись от всяких ролей, стали просто добрыми друзьями.
Потом, едва начался второй семестр, Пол захворал. С Рождества его лихорадило, а к февралю одолел сухой лающий кашель. Сперва мы оба не придали этому значения. Ну, простуда, сухой воздух — наверное, дело в этом.
Постепенно ему становилось хуже. Сейчас я вспоминаю детали, на которые тогда не обратил особого внимания. Тарелки с чуть тронутой едой. Жалоба на понос. Вялость, не свойственная даже флегматику. Однажды мы поднялись в библиотеку по лестнице, которая вряд ли насчитывала двадцать пять ступенек, и остановились на площадке по той лишь причине, что Пол запыхался и хотел передохнуть. Похоже, он терял вес. Из-за толстых свитеров точно не скажешь, но в начале учебы он определенно был осанистее. Стало ясно — что-то неладно, и мы этак вскользь о том поговорили. Я изобразил врача: